- Последний пост
- 7 авг.
- Последнее чтение
- 09:50
- Постов за неделю
- 0
- Всего постов
- 18
- Тип
- открытый
- Язык
- русский
- В каталоге с
- 15 авг.
- 1/24сутки в ленте
- 26
- 1/48двое суток
- 29
- 1/72трое суток
- 32
Оценка по просмотрам недавних постов: пост набирает почти всё за первые сутки.
Посты
Я родилась в городе, который его жители нежно зовут «город ветров». Мама с детства учила меня, что градусы на нашем старом электронном термометре ничего особо не значат — главное, какой сегодня ветер. Если южный, значит будет нежно трогать лицо, играть с кудрями и щекотаться, царапаясь как котенок-подросток. Если западный или восточный, значит иногда будет сносить с головы панамку, катать по земле пакетики от сухариков и шуршать зеленью. Ну а если уж северный, то нужно обязательно взять с собой олимпос, а иной раз и шапку напялить — будет кусать за нос, морозить голые лодыжки и кидаться песком в глаза. В свои двадцать я окрестила это «философией флюгера» — подстраиваться под ветер, не доверять градусам, подозрительно смотреть на солнце и всегда знать, каким будет дождь, ледяным или приятно-теплым. Незаметно для себя я перенесла эту философию и на жизнь: не верю первому впечатлению, читаю между строк и всегда держу в голове, что есть условия, невидимые глазу, но мутящие воду в душах других людей. Иногда в мою жизнь врывается ураган, снося все установки, основы и фундаменты только-только налаженные неоправданно тяжким трудом. Меня тоже сносит, валяет по земле, дарит пару царапин и ссадин, обижая до горячих слез. Но ураганы и не догадываются, что я встану, отряхну любимые джинсы, улыбнусь и подстроюсь под них, оседлаю, как Атрейдес песчаного червя, и умчу на его хребте в еще более светлые времена. И нет, я не маг воздуха, я девочка-флюгер из города ветров. @Adelina1357
мой обожаемый Данис устроил разнос для моего будущего сборника малой формы 💔💔💔
в той земле, где карают женщин, чтоб Богиня не свергла бога, в той земле, где Мария вечна, потому что слегка убога, в той земле, где по темным аллеям за углом каждым бродят волки, в чьих зубах красным заревом тлеют девичьих костей осколки, в той земле, где родиться не сыном равносильно пожизненной казни, где важны только грубая сила, деспотизм и стремление к власти, в той земле, где борюсь отважно, где сестра за сестру горой, в той земле будет мир однажды, доживем до него с тобой?
я измажу запястья рифмами их стихов, чтобы шрамам нечем было белеть, увезу всех любимых в страну, где на троне Горох, чтоб за ребрами хрупкими нечему было болеть. я спущусь с любовью в подвальный питерский бар, где касания рук и быстрые выстрелы взглядов, смс об атаках не пустит слабый сигнал, и сирену никто не услышит за литрами яда. я проснусь однажды совершенно живым и довольным, всю ночь напролет читавшим книжки про смерть, в новостях говорят, как в Киеве русским привольно, и войны, и крови, и боли на свете нет.
У моего боггарта нет лица. Я узнаю его по тому, как холодеют кончики пальцев и немеет сердце. Когда мурашки ползут из центра груди, поджимая желудок ближе к диафрагме, когда дыхание сбивается на долю секунды, а по затылку будто проходится ледяным вздохом сквозняк. Мой боггарт пахнет больничной палатой. Он шепчет мне на ухо, что выход только один, что избавление от скручивающей пополам боли - на расстоянии повернутой вверх ручки окна. Он носит белый халат и кучу бумажек, на которых нет хороших новостей, все сплошь плохие и неутешительные. Мой боггарт - сирена посреди ночи. Он завывает о ракетах и бункерах, набатом трескает ребра, заставляя лихорадочно вспоминать, открыт ли в нашем подъезде подвал и куда я положила чертов СНИЛС. Он мелькает во взглядах людей, чей рейс домой задерживают уже шестой час подряд, он пробивается сквозь шипение ламп в метро и шлет смски об очередной опасности. Мой боггарт - взмах вороньего крыла. Он - секунда между "было" и "стало". Он - тире между цифрами на ледяном граните, за которым только пустота и чьи-то размытые воспоминания. Он - звук никогда не замолкающих настенных часов и замогильный голос диктора, того самого, что в детстве пугал своим "В Петропавловске-Камчатском полночь". Он - забвение. Мой боггарт - пустой лист. Тот, который кому-то - новое начало, кому-то - второй шанс, кому-то - безграничные возможности. Он смеется в лицо, своей белизной пачкая руки, он хрипит и визжит, он кричит и хохочет, он - все то, что могло бы быть, но чего так и не случилось. Он знает каждую мою идею наперед и на каждую ставит кроваво-пыльную печать, что гласит "Недостаточно". Мой боггарт растет и меняется. Он со мной с 12 лет, и каждую нашу встречу он выкидывает что-то новенькое. Его не победить, не изгнать, не убить, он всегда бродит неподалеку, когтями цепляясь за ковролин и пугая бездомных кошек. Иногда он оборачивается северным ветром, иногда - мужиком в автобусе, слишком близко прижавшимся к моей спине, иногда - глупостью типа мигающей в подъезде лампочки. В этом вся сложность, понимаете? Потому что у моего боггарта нет лица, но иногда я вижу его в собственном отражении.
апрель!
Мое первое задание как магистра свободных искусств было написать сказку Получилось что-то вот такое https://telegra.ph/Lisenok-i-Solnce-10-05
Она всегда пила напитки со льдом. Там, где она родилась и повзрослела, такая привычка считалась самым верным способом заработать ангину. Бабушки вечно ругали за холодное питье, а мама всегда пыталась сделать напитки хоть чуточку теплее (особенно, когда эта самая ангина доставала-таки до нее). И только любимый дед - самый молчаливый человек в семье - с удовольствием шкодливого кота подавал ледяное молоко с верхней полки холодильника. Отец смотрел на попытки домашних отучить ее от холодного, усмехался тихонько и потягивал любимый виски со льдом. Она повзрослела уже очень давно, но звук кубиков льда о стеклянный стакан - граненый такой, как в ныне почившей Икее - все так же напоминает ей вечера, когда отец расслабленно сидел за компьютерным столом, максимально терпеливо отвечая на все ее не по-детски важные вопросы. Этот же ледяной перезвон звучит как ее первый поцелуй, которого совсем не хотелось, как тот поцелуй, которого хотелось так сильно, но так и не случилось, как первое настоящее похмелье, как первый осколок разбитого сердца, как первые по-настоящему важные слова. Ей иногда кажется, что вся ее жизнь - сплошной звенящий лед. Но так смотреть на жизнь она разучилась нарочно, назло тем, кто упорно твердит, что она заледенела по самое сердце. Отец учил не смотреть на жизнь только с одной стороны - и она никогда не смотрела. Она всегда пила напитки со льдом, вне зависимости от погоды на улице и температуры внутри. Она наслаждалась прохладой, зная, что если правильно повернуть стакан, жизнь окажется тем, что этот самый лед растапливает.
Я стою у дверей любимой кофейни, курю, сощурившись в никуда, мимо течет неспешно торопящийся поток таких же, как я, белых воротничков, которые к четвергу уже перестали быть кристально белыми и растеряли всю свою накрахмаленность. Воздух пахнет завтрашней пятницей, усталостью и немного пылью, на которую уже хищно облизываются собравшиеся над макушкой города облака. Настроение, если честно, паршивое: весь день разбиралась с неприятностями, возникшими из ниоткуда и никуда не хотящими уходить, параллельно работая и пытаясь не рыдать от осознания собственной поперек горла стоящей взрослости. В наушники прокрадывается что-то неожиданно (неоправданно) жизнерадостное, и, пока моя рука на автопилоте тянется переключить трек, о мою ногу спотыкается мальчишка с волосами цвета любимого лемончелло, краснеет слегка, заразительно над собой смеется и просит прощения со словами «надо бы мне глаза открыть уже». Рука отчего-то замирает на полпути к карману, а мои собственные глаза, будто перепутав адресата брошенной в извинение фразы, промаргиваются хорошенько, впервые за день действительно решаясь включиться. Выясняется, что на дворе апрель. Пока мозг пытается понять, каким образом мы упустили этот столь очевидный ежегодно случающийся факт, сердце подскакивает, виляя пушистым золотистым хвостом, и жадно выхватывает признаки полностью забравшей сезонные вожжи весны. Мимо проходит, лепеча, стайка девчонок-студенток в широченных штанах времен Аврил Лавин и в абсолютно одинаковых кожаных куртках на пару размерчиков побольше – чтобы рукава до середины ладони и плечи немного косо сидели. За ними вальяжно проплывает меланхолического сложения парень в бежевом тренче и белой кепке, отдаленно напомнив давно забытого далекого близкого. На пешеходном через дорогу стоят две бабули: одна, вся в черном, укутанная по уши в шарф, неодобрительно ворчит на подругу, приглаживающую юбку цветастого сарафана, торчащую из-под лисьего цвета дубленки. Рядом с ними стоит парень, девушка которого, очевидно нарочно одевшаяся слишком легко, с улыбкой сытой сирены кутается в его огромную косуху, пока сам парень ежится от ветра в своей небесно-голубой худи. Впервые за день улыбка сама наползает на мое лицо, пока я всматриваюсь в эту внезапно разноцветную и максимально разношерстную человеческую массу, и в голове плавают мысли о том, что из такого вот теста получились бы невероятно симпатичные капкейки (или куличи, раз уж Пасха не за горами). Отчего-то вдруг хочется смеяться, особенно когда кофейня в итоге встречает очень вкусным кофе и очень теплыми объятьями старого любимого друга, и я вспоминаю, что весна, вообще-то, не просто так мое самое любимое время года. Потому что, сколько бы лет ни прошло и сколько бы лет мне ни было, когда по весне распускаются люди, я распускаюсь в ответ.
Когда я была маленькой ничего не знающей еще девчушкой, мне гораздо больше нравилось представлять себя рыцарем Круглого Стола, с мечом наперевес побеждающим драконов и прочих злыдней. Я не любила носить юбки, всегда красовалась синяками на коленках и дружила с мальчишками искреннее, чем с девчонками. Моя самая близкая подружка в детском саду была похожа на Мальвину: огромные голубые глаза, иссиня черные волосы, кроткий характер. Она в детстве хотела стать принцессой, которую мои братья-рыцари защищали бы от нечисти и злых духов. Моя лучшая подруга школьных лет понятия не имела, кем хочет стать. Ее знала вся школа - если не весь город - она самая первая из нас стала краситься, курить, материться и гулять с мальчиками как «девочка», а не как рыцарь-пират. Подруга, подобравшая меня в старшей школе, как потерянного котенка, хотела стать учителем наперекор всему и вся. Я тогда уже не верила ни в рыцарей, ни в принцесс, ни в магию, и оттого говорила ей: «Дорогая, система образования тебя убьет», на что она гордо вскидывала голову и отвечала: «Мы еще посмотрим, кто кого». Когда я поступала в универ, моя бабушка была не совсем довольна моим выбором направления (справедливости ради, тогда в моей семье никто понятия не имел, кто такие эти ваши филологи). Я места себе не находила: меня изнутри пожирало ощущение, что я предаю маму, остающуюся одну в нашем странном городке. Она тогда посадила меня перед собой и сказала: «Иди той дорогой, которая тебя зовёт. Я, если что, иду следом». Мне скоро 24, детский сад, школа и универ уже пройдены, и жизнь, как выяснилось, штука трудная. Никто не предполагает тебе стать принцессой или рыцарем, никто не протаптывает дорожку в лучшую жизнь прямо перед твоими ногами. Друзья-мальчишки изменились до неузнаваемости, и с ними теперь стало совсем не весело оставаться одной. Драконы и нечисть, против которой мы бились на детской площадке, оказались мастерами скрытности: нет-нет да и замечу вдруг отблеск чешуи на шее мужчины, слишком тесно прижавшегося к моему плечу в полупустом автобусе. Меч, который я с такой гордостью таскала с собой все детство, уменьшился до размеров зажатого в дрожащей руке ключа от квартиры. Не изменилось только одно: каждый раз сжимая этот «меч» я улыбаюсь краешком губ, потому что чувствую на собственных пальцах тепло крошечной ручки так и не ставшей принцессой Мальвины. Она теперь успешная дама, летает по курортам, живет светскую жизнь, представляете? Поверх ее руки нас крепко держит моя школьная лучшая подруга, так и не ставшая толком никем, зато живущая жизнь на все 220, а ее сверху поддерживает строгая рука лучшей учительницы из тех, кого я знаю (система образования нервно курит в сторонке после их очередного сражения). На моих плечах мамины теплые руки, а за спиной тихо скандируют мое имя сотни девушек, женщин и крошечных девочек, которые появлялись в моей жизни в разные периоды. И если такая вот сила не пугает тех, против кого направлены наши мечи, их поражение станет еще более сладким триумфом для нас.
Я прячусь в самый непродуваемый из всех очень продуваемых закутков и перевожу дух. Метель кусает лодыжки, резко и упрямо, как котенок, пока еще не различающий игру и охоту. Видимость потрясающая – дай бог метр-два, и маленький гремлин внутри меня так и хочет разворчаться, мол, вот оно, зрение в -6, как вам, а? Не так уж и плохо, говорите? Но я его осаждаю, успокаивая крошечной порцией злорадства, аккуратно снимаю с ресниц снежинки и вглядываюсь в непроглядное. Люди похожи на фигурки в тире: передвигаются по одной и той же траектории, только в разные стороны и с разной скоростью. Те, кого ветер подгоняет в спину слегка подпрыгивают, обнаруживая предательский лед под горой снега, в которую превратились дороги, а те, кому ветер бьет в лицо, похожи на Бурлаков на Волге - так же отчаянно прижимаются к маме-земле, лишь бы не развернуло. Все резко стали блондинами, да еще и платиновыми, и эта мысль заставляет мне улыбнутся и подумать о хоррор фильме, где вместо зомби люди превращаются в Баскова. Костяшки пальцев возмущенно постанывают, стоит мне освободить их из теплого плена подаренных бабушкой варежек, но я-то знаю, что на самом деле им не холодно, они просто капризничают. Кончик сигареты занимается с удивительной для такого настойчивого ветра легкостью, и никотин, которого в теле не было со вчерашнего вечера, приятно расслабляет ноющую от сидячей работы поясницу. Я выдыхаю и снова оглядываю улицу, ставшую мне временным домом. У стены музыкального училища, пустые глазницы которого пурга окрасила катарактой, стоит стул. Обычный такой, крошечный стул с деревянными спинкой и сидушкой, такой, на каком каждый из нас в первом классе ерзал, зная правильный ответ для учительницы. От его железных ножек в две стороны тянется бело-красная лента - «Осторожно! Снег, лед, сосули! Прямо в голову!» - и кажется, будто такому малышу вообще нечего делать в этом полярном пейзаже. Однако малыш этот магическим образом (да, я отрицаю физику, не осуждайте) сдерживает стену снега высотой как три меня, причем делает он это играючи, будто его изначально создавали для этой нелегкой работы. В голове всплывает старая шутка про курильщиков, которым все равно даже на апокалипсис, и еще отчего-то слово «непоколебимость». Я улыбаюсь мыслям, когда на противоположной стороне дороги замечаю огонек чьей-то сигареты, яркий и парадоксально теплый. И тут вдруг все встает на свои законные места: такие вот стулья-герои, штормо-устойчивые курильщики, редко виднеющиеся из-под снега покосившиеся заборы и старые металлические мусорные урны – все это становится маяками на моей личной карте искателя приключений. Пурга не кажется теперь такой страшной, ветер – кусачим, а зима – бесконечной. Ведь есть храбрые малыши и огоньки чьих-то вальяжно выкуренных сигарет, есть люди-фигурки, упрямо ползущие к своим целям, есть мои несчастные -6 и то, чтó они умеют видеть даже тогда, когда видимости практически нет. Я улыбаюсь, затушив свой крошечный маячок, и пробиваюсь в тепло кофейни, где меня уже ждёт вкусный ужин, горячий чай и самая спокойная, никогда не штормящая мою гавань, любовь.
в подростковом возрасте я обожала наличие цели в жизни: я хотела написать несколько книг, для разной ца, в разных жанрах и на разные темы. упоенно жить тягой к творению и созиданию. это всегда одурманивает так, что теряется осознание реальности, воссоздается ложное чувство эйфории, которое не воспринимается ложным. сейчас я тоже думаю об этом, скорее: не могу забыть. я живу в этих сюжетах дни напролет, особенно ночью они не отступают от меня, помогают мне заснуть, когда сон мучительно далек. я так привыкла к этой рутине, к этому неосуществимому миру, что даже страшно стало его осуществлять. страх физический почти привычка, обыкновенно дурная, ненужная, лишняя. подступает комом в горле, от которого вот-вот разразятся рыдания. глупое чувство. разочаровывает и взросление. теперь я подвластна самой себе, но это стоит дорого во всех смыслах. свободное время разрывается на куски. от чтения книг до экзистенциальных гипотез, какой из всех выдуманных мной жалких жизней мне суждено прожить. любовь к драматизму сопряжена с адаптацией к новой реальности, к новому поиску себя. вообще-то, я нашла себя давно, просто признаться боюсь. боюсь сопротивления. больше внутреннего, чем внешнего, потому что внешнее я смогу пережить, а внутреннему проиграю заочно. что за вечный страх? я боюсь жить? я боюсь сделать ошибку? я боюсь признать ошибку, боюсь оказаться в ошибке, боюсь не вылезти из нее. хочется всеобщего принятия или полного отчуждения. быть известной или незаслуженно забытой. склонность к драматизму скорее черта характера. такая же дурная, ненужная, лишняя, как страх. скоро новый год, а за последние два я поняла, что боюсь войн и одиночества. не хочу знать, что мне придется выучить в следующем.
Иногда ты напоминаешь мне Бабушкин дорогущий хрусталь. Тот, что держат в серванте на особый случай, но «особыми» так и не становятся дни рождения, пасхи, поминки и даже похороны. Тот, с которого аккуратно сдувают пылинки и гордятся им, как самым ценным и сокровенным богатством дома. Все детство тебе говорят быть осторожнее, двигаться плавнее и дышать тише, если этот прозрачный хищник находится поблизости. Держат его в деревянной со стеклом клетке высоко-высоко, где тебе-малышу точно не достать. Иногда позволяют на него посмотреть – но не трогать! – и ты проваливаешься в его неотразимый холод. Он похож на лед, который решил стать искусством, и теперь застревает осколками в сердцах маленьких человеков, не собираясь таять. Ты задерживаешь дыхание, чтобы от него не запотели стенки тарелок, сжимаешь пальчики в кулачки, чтобы отпечатки не портили перелив света на гранях графина. Любуешься и не дышишь – и будешь реагировать так на все восхитительное до конца жизни. Вот и ты напоминаешь мне бабушкин хрусталь – холодная, далекая, хрупкая до скрипящих зубов. Тебя хочется сохранить для особого случая, лишний раз не трогать, всем хвастаться и чахнуть, как старина Кощей над златом. Заставляешь любоваться и задерживать дыхание. Но мама в детстве разрешала мне многое, поэтому я-то точно знаю, что хрусталь на самом деле теплый, как кот, и крепкий, как женские кости. Он любит, когда его трогают, а еще любит петь – соприкасаясь с друзьями и семьей, выводя звуки чистые, как он сам. Его на самом деле не нужно лелеять и бояться, потому что он – сама жизнь, которую кто-то случайно запечатлел. Я уже говорила? Иногда ты напоминаешь мне дорогущий Бабушкин хрусталь.
Она говорит, что любит людей. Рыжие прожилки в ее глазах поджимаются недовольно, молча напоминая о шрамах, ссадинах и синяках, оставленных не только снаружи, руки непроизвольно сжимаются в подобие кулаков, а она улыбается и рассказывает о милых стариках и смешных детях. Говорит, говорит и говорит, с каждым словом восхищаясь нами все больше, с каждым вздохом скидывая свой камуфляж. Чуть слышно шуршат крылья за спиной, любопытные зрачки меняют форму, огонь в волосах разгорается до неудержимого пожара. Она говорит, что люди восхищают. Каждый вечер устраивается в своем гнезде, распускает проветриваться уставшие перья и говорит о людях, похожих на милых питомцев и о питомцах, похожих на милых людей. Отмахивается и морщит нос, если кто-то спрашивает об агрессии, неуважении и слезах – не потому что не любит, а потому что уже и не помнит. Смеется звуком капели и жмется уютно, показывая фотографии и короткие видео в своем телефоне. Мне думается, что если Спаситель, то только такой – до одури влюбленный в людей, замечающий свет в темноте, мягкость в боли и нежность в злости. Она умерла бы на распятии за наши грехи, не ради великой цели и не чтобы стать героем, а потому что захотела бы, чтобы дети могли смеяться, когда видят замаравшихся в луже щенков. Она восхищается нами настолько, что сама притворяется человеком, чтобы наблюдать прозрачность слез и пушистость ресниц с самого близкого расстояния. Когда-нибудь, возможно, тысячу лет спустя, она вернется туда, откуда пришла – в глухой лес, где тоскуют ее корни и куда ее вечно зовет подруга-Луна. Туда, где старуха волчица поет над женскими костями, где ветер рассказывает настоящие сказки, а деревья помнят первых людей. Но пока что она вычищает из крыльев тополиный пух, смотрит внимательно и смеется, когда я корчу смешные лица, каверкаю слова и говорю, что люблю людей.
Ей стукнуло пятнадцать в то утро, когда по деревне прошел слух о мече. Все сбежались посмотреть, бросив деревню на неспособных дойти до опушки. Ее не взяли с собой, разумеется, и весь следующий день ей пришлось выслушивать рассказы брата о том, что меч этот вытащить невозможно, что вытащит его только герой, что истинный бравый муж достоин такого оружия. Она закатывала глаза каждый раз, когда брат предполагал, кто мог бы стать этим героем. Она пропускала мимо ушей всю его болтовню, думая только об одном: сегодня она сбежит. Выбраться из дома ночью не стало проблемой, и вот она уже бежит, голыми щиколотками облизывая холодную влажную траву, вдыхая лес с кровью, не разбирая дороги, дальше-дальше-дальше, куда угодно, лишь бы подальше. Она спотыкается и вываливается на поляну. В середине и правда какая-то сказочно-глупая декорация: камень, торчащий из него эфес меча, странное сияние. Брат сказал, что на камне надпись, которую никто так и не смог понять. Она смеется его глупости, ведь буквы легко складываются в слова. Она читает, нахмурившись. «Боль – оружие. Вооружись и правь» Она вздыхает, кладя руку на эфес меча; она вытаскивает его с веселым звоном и какой-то иронично смешной легкостью. Она смотрит на него, пока рукоять и лезвие оживают, преобразовываясь: от эфеса вверх ползет серебристый терновник, на обоюдоострых гранях гравируются змеи. Луна подсвечивает ее волосы, руки, ослепляет ее сиянием меча. Она, не думая, распарывает нити, окропляя собственной кровью терновник, змей, и крошечное «ДОСТАТОЧНО» у самого основания лезвия. Она поднимает голову, чтобы увидеть брата, с испугом глядящего на меч в ее руках. Его окружают женщины, девушки, девочки, кто-то с тремя стежками, кто-то с полностью зашитым ртом. Они держат его за руки, не дают пошевелиться, они улыбаются, и она, кажется, слышит, как они поют. Она улыбается, убеждаясь, что была права: на самом деле все не так, как они говорят. На самом деле, нитки не способны держаться вечно. На самом деле, кровь – не следствие, а причина. На самом деле, это был не злополучный «бунт». Лишь попытка понять, почему мама забыла, что между ними разницы никакой. Ведь его кровь пахнет так же приятно-тепло, как и ее собственная.
Запах крови преследует ее сколько она себя помнит. Впервые она пропиталась им под руками отца. Длинная игла ловила блики заходящего солнца каждый раз, когда он отводил руку от ее лица, чтобы сделать новый стежок. Каждая алая вспышка на тонкой серебристой полоске ознаменовывалась вспышкой боли и усилением горячего металлического запаха, который, как оказалось, теперь делит с ней существование. Тогда она заработала всего три стежка – немного, но существенно для девочки шести лет отроду. Торговка овощами в тот день подложила ей в корзину заживляющую мазь и крохотную записку с коротким «мне жаль». Ей всегда было интересно, как звучал голос этой статной веселой женщины, но торговка заработала последний стежок еще до ее рождения. Ей полагалось не тревожить раны, что значило даже не пытаться говорить, но через пару дней соседские мальчишки на ее глазах душили котенка, и даже мамины глухие из-за ниток крики не смогли переубедить всполошившееся сердце. Запах крови стоял во дворе до следующего вечера, впитываясь в землю, в камни, на которых остались кусочки ее кожи, в бездыханное тело котенка. Она подбила одному из них глаз, а другому вмазала между ног. Это стоило ей еще трех стежков, на этот раз сильно ближе к середине губ, но, ложась той ночью спать, морщась от боли во всем теле, она улыбалась. Она быстро привыкла к отцовской руке. Упорно зарабатывала все новые и новые стежки, в какой-то момент она осознала: боли нет. По крайней мере, не на губах, вообще не снаружи, не в теле. В двенадцать ей пришлось замолчать, потому что стежки-таки добрались от правого угла рта до левого. Это не мешало ей «бунтовать» – это слово всегда использовала мама, но она не понимала, причем тут бунт. Мальчишек, типа ее старшего брата, хвалили за то, что они целыми днями дрались палками и играли в чудовищ и рыцарей. Она наблюдала за ними, пока мыла посуду, по пути на рынок и к реке, пропалывая грядки, развешивая белье, штопая одежду отца. Она наблюдала за ним постоянно, пытаясь понять. Ей нравилась рогатка, которую смастерил друг брата, и она сделала себе такую же. Побежала испробовать ее на задний двор, забылась, не заметила, что на нее смотрят. Отец бил ее розгами, пока брат стоял рядом и в красках описывал, как именно она играла с рогаткой. Правды в его словах было не больше, чем рыб в небе, и она слушала, слушала и слушала, пока не поняла, что плачет. Боли не было. Отец увидел слезы и добавил еще шесть ударов. Запах крови показался успокаивающим, и она снова улыбалась, забываясь лихорадочным сном. Физическая боль пришла еще один раз, после чего исчезла насовсем. Она чувствовала его грязные руки на своих плечах, она чувствовала его между сжатых до болезненной дрожи бедер, она чувствовала его в е з д е. Кровь впервые пахла вражеским, опасным, ядовитым, руки вжимались в сено, на которое он ее повалил, из глаз тек кипяток. Она закричала. Охрипшим от долгого молчания голосом, разрывая нити, выпуская целую волну алой боли. Он закрыл ее рот рукой, она попыталась укусить грязную ладонь. Он ударил ее по затылку. Взгляд расфокусировался, руки сдались, сознание помутилось. Она закрыла глаза. Боли больше не было, ни внутри, ни снаружи. Боль ушла, уступив место ярости. Ее нашли несколько часов спустя, измазанную красным и белесым, избитую, с разорванным ртом и безумным взглядом. Довели до дома, отдали в руки рыдающей матери. Та уложила ее на скамью, обтерла, обработала раны, не переставая плакать – молча, злобно, резко, как умеет только она. Утерла слезы, – свои и ее, – одела ее, отвела к отцу. Он сказал: «Надо же». Он сказал: «Я даже не удивлён». Он сказал: «Дочь шлюхи шлюхой и стала». Он снова зашил ее, делая стежки чаще и больше, желая сделать больнее, но она улыбалась ему в лицо, зная, что боли не существует. Ее перестали выпускать из дома.
Где-то в подъезде хлопает дверь, и я открываю глаза. Темный потолок комнаты скалится мерзкой ухмылкой, отражая вместо лунного света чьи-то непролитые слезы. Шумит дождь – а может, просто кровь в моей черепной коробочке старается из последних сил, – я хочу перевернуться на бок, почесать бровь, вздохнуть. Сделать хоть что-то. Не выходит. На моей груди уютно пристроился страх. Знаю, его часто рисуют деформированным демоническим монстром из кошмаров, такого, знаете, с сочащейся из вонючей пасти слюной, когтями и позвонками, вспарывающими кожу спины, но мой страх совсем другой. Он огромный и теплый, пушистый даже, – я бы сказала, что похож на кота, но я слишком люблю котов. Он цепляется крохотными сильнющими ручками за потрепанные лямки моей пижамной майки, ножками обвивает талию и возмущенно сопит куда-то в район шеи, он похож на ребенка. А еще он очень одинок. Ему постоянно хочется быть со мной, сидеть на плече, в нагрудном кармане, выглядывать из рюкзака. Ему хочется касаться моих легких и слышать размеренный стук сердца, которое ему, к его величайшему разочарованию, никогда не суждено вытащить из реберной клетки и навечно сокрыть у себя за пазухой. Он ненавидит моих друзей, ведь с ними я смеюсь над ним, он ненавидит мою любовь, ведь с ней я о нем не вспоминаю. Иногда он ненавидит меня, особенно в те дни, когда я сплю слишком крепко, чтобы почувствовать его зовущее одиночество. Я чувствую за него ответственность. Как за ребенка, чья куда-то спешащая мать слезно уговорила меня приглядеть за ее дитяткой. Вожусь с ним, боюсь отвести взгляд, следую по пятам, а он следует за мной – в этом у нас полная утопически-идеальная взаимность. Я отсчитываю минуты, проведенные с ним, я делаю вид, что его компания мне безумно интересна, держу его за руку, чтобы далеко не убежал, подтираю слезы и сопли с одной только разницей: его мама за ним не вернется. Он остается на моих плечах, и тут у нас все по классике жанра: каждым неверным решением оставляем друг другу травмы, прямо как в реальной жизни. Я стараюсь воспитывать его по всем заветам моей мамы, да вот только я, увы, не она, я слабее, податливее, агрессивнее в разы, я стала бы ужасной матерью, но, знаете, из него сын тоже не идеальный. Он позволяет мне пошевелить рукой, и я потираю уставшие глаза. Смотрю на слишком яркий дисплей – снова разбудил меня в полчетвертого утра. Убаюкиваю его, гладя по гигантской голове, пока она не становится размером с грецкий орех. Аккуратно поднимаю с груди, кладу под соседнюю подушку, слегка надавливаю. Не убиваю, – ни в коем случае! – усыпляю окончательно, чтобы до утра не лез больше обниматься. Засыпаю, все еще чувствуя щекотку от его шерсти на груди и подбородке. Дверь в подъезде хлопает снова.
Вспоминаю, как ненавидела эту фразу лет так до 19, а потом начала цитировать ее с ужасающей периодичностью. Мы прощаемся с моей случайной спасительницей, я доползаю до дома, закидываю вещи в стиралку, иду в душ. На следующее утро радуюсь запаху кондиционера от чистых штанов, еще более растаявшему снегу и колючему ледяному ветру – он красиво румянит мне нос и щеки. Вечером звоню папе просто поболтать. Улыбаюсь, не потому что могу. Потому что хочу.