- Последний пост
- 14 авг.
- Последнее чтение
- 16 авг.
- Постов за неделю
- 5
- Всего постов
- 19
- Тип
- открытый
- Язык
- русский
- В каталоге с
- 16 авг.
- 1/24сутки в ленте
- 25
- 1/48двое суток
- 28
- 1/72трое суток
- 30
Оценка по просмотрам недавних постов: пост набирает почти всё за первые сутки.
Посты
Данилкин называет Антонову не просто «советским руководителем», а «раннесоветской», «ленинского типа». Это уже больше про мировоззрение: одержимость идеей, готовность сражаться с Голиафом, имея только пращу. Он пишет: «Её воспитали валькирией революции». Валькирия служит высшему закону, а не земной выгоде. Антонова служила идее — построить на сложной почве «прекрасный сияющий замок». Данилкин сравнивает её с Лениным, одержимым утопией. Антонова тоже была одержима проектом, который казался нереализуемым, но она пыталась воплотить его любой ценой. Козлов признаёт: «Она была человеком идейным». Её авторитаризм, жёсткость, вампиризм — всё это было не ради власти, а ради идеи. Она была советским человеком в высоком смысле: верящим, что мир можно переделать. Но утопия требует жертв — и она их приносила, часто чужих. Её идеализм сделал её жестокой. Она была валькирией, которая не знает сомнений. Служение идее превратило её жизнь в железную клетку, из которой не было выхода.
Читаю «Палаццо Мадамы» и думаю: у нас из текста нет портрета Антоновой. Автор даёт нам хор голосов, которые не стесняются в выражениях. Те, кто её боготворил. Те, кто её ненавидел. Те, кто боялся даже дышать в её сторону. Лихачёва говорит: «Она не создала музей — она заняла готовое». Козлов, её главный оппонент, вдруг признаёт: «Она была человеком идейным». И сама Антонова — в письмах, документах, в гневных монологах, которые Данилкин цитирует без купюр, тоже дает нам лишь обрывки своего портрета. Очень хороший диалогический подход, на мой взгляд. Сами подумайте, правда о человеке никогда не звучит в одном голосе. Она звучит в разноголосице, в спорах, в противоречиях, которые невозможно разрешить
Через не хочу, берешь и делаешь
Данилкин вписывает Антонову в «догоняющую модернизацию» — модель прорыва через нарушение правил. Пушкинский при ней из провинциального музея стал мировым — без ресурсов, за счёт воли и связей. Она — идеальное воплощение: идеалистка, боец, авторитет. Пушкинский — иллюстрация метаморфоз государства. Кризис преемника — крах модели. Книга — эпитафия эпохе, которая пыталась догнать мир и осталась с разрывом между мечтой и реальностью. Лев Данилкин «Палаццо Мадамы: Воображаемый музей Ирины Антоновой»
В 2025 году американский издательский рынок достиг 32,5 млрд $, а российский книжный рынок с учётом цифрового сегмента и бюджетных продаж — 150,3 млрд ₽, что примерно 1,7 млрд $. Таким образом, рынок США приблизительно в 19 раз больше российского. В пересчёте на население это около 95$ на человека в США против 12$ в России.
В чернозём сойду, но добуду я в себе того, кем я не был
Честно говоря, когда я читала эту сцену, у меня на лице была улыбка. Представьте: парижское бистро, 12-летний мальчик впервые заходит за зелёную портьеру. А там, за шахматной доской, сидят Сартр и Кессель. Настоящие живые Сартр и Кессель. Они смеются, пьют, жульничают, передвигая фигуры. Но дальше начинается сложное. Герои говорят о них: «Он был негодяем. Он всё знал. О Кравченко, о Сланском, о Клементисе. И молчал» И тут же: «Мы выживали, потому что они нас подкармливали, подбрасывали деньги, доставали переводы, работу» Сартр и Кессель и спасители, и предатели. Их щедрость не отменяет молчания. Их молчание не отменяет спасённых жизней. Напомню, роман начинается с похорон Сартра. 1980 год. Толпа в 50 тысяч человек. А потом голос Мишеля: «Хоронят не только человека. Хоронят старые идеалы» Мы смотрим на события 1959-го из 1980-го, уже зная, что надежды эмигрантов обречены. Сартр — последний великий интеллектуал-ангаже. И когда он умирает, эпоха, в которую верили герои, уходит вместе с ним. И ещё один момент, который меня зацепил. В январе 1960 года гибнет Камю. Сартр сидит, пьёт виски и пишет текст. Он признаётся: «Мы были в ссоре. Ссора — ерунда, если знаешь, что снова встретишься. Но я больше не встречусь с ним» Генассия создал потрясающее пространство, где мальчик Мишель видит своих кумиров вблизи. Где Сартр и Кессель это люди, которые ошибались, спасали, молчали и сожалели
Итак, вы написали книгу о человеке, которого никогда не видели. Вы не учились на искусствоведческом, не работали в музее, не знали героиню лично. И вы решили рассказать о ней правду. Именно это сделал Лев Данилкин, и это ему не простили. Его книга «Палаццо Мадамы» вызвала скандал потому что её автор — чужой, нарушивший монополию закрытой статусной группы. Музейный мир «закрытая статусная группа, внутренне сплочённая, которая умеет транслировать нарратив о собственной уникальности». Это каста, где происхождение, образование и репутация решают всё. Войти с чёрного хода невозможно. У них есть «инструменты для стигматизации посторонних». Реакция была мгновенной: ещё до прочтения книги Данилкин оказался на шкале симпатии «где-то между Адольфом Гитлером и Ларисой Долиной». Обвинение номер один: он пишет о мёртвом человеке, который не может ответить. «Пнуть мёртвого льва — легче лёгкого». Данилкин возражает: именно дистанция позволила ему увидеть то, что скрыто от приближённых. Близость к Антоновой заставляла замолкать. Его позиция «чужого» сделала возможным взгляд без трепета. Широкая публика воспринимает книгу как «драматический сериал» о сильной женщине. Музейный мир — как пасквиль. Данилкин создал текст, который живёт своей жизнью вне контроля искусствоведов. Книга — это не только текст об Антоновой, но и документ о сопротивлении закрытой касты.
Для членов клуба прошлое, настоящее и будущее стянуты в единое целое. Они бежали, выбрали свободу, но расплачиваются «больной совестью, бессонницами, бесприютностью». Прошлое не отпускает: жёны, дети, родина живут в их памяти. Они существуют так, «как будто прошлого у них нет, и только заняты тем, чтобы заработать на жизнь». Но прошлое всегда рядом: в анекдотах, в шахматных партиях, в молчании.
Члены клуба — изгнанники, обречённые на бесприютность в пространстве чужого города. У них нет физического дома — комнатки для прислуги, ночные портьерские, дешёвые отели. У них нет и метафизического дома — идентичность разрушена, прошлое отнято, будущее неопределённо. Их существование — выживание. Париж остаётся для них «временным прибежищем», «Бальто» становится их «третьим местом» — по Рэю Ольденбургу, пространством вне дома и работы. Но у клуба Генассии есть отличие: это «третье место» заменяет им отсутствующее «первое» — дом. Зелёная плюшевая портьера создаёт полосу отчуждения, за которой они могут быть собой.
Вы есть, но вас нет. У вас нет паспорта, нет страны, нет права голоса. Вы существуете, но юридически вы — пустота. Павел Цибулька говорит Мишелю: «Я больше не чехословацкий подданный. И не французский. Я — апатрид. Худший вариант из возможных. Превращаешься в призрака». В романе Генассии «Клуб неисправимых оптимистов» апатриды — призраки на границе между жизнью и смертью, между прошлым и настоящим
Вас когда-нибудь обдавало ледяной водой, когда вы хотели просто помыть руки? А потом — горячей, когда вы сидели на унитазе? В романе Юрьева такая сцена есть: герой входит в каюту, видит надпись «ДУШЬ» (с мягким знаком, потому что Зойка не умеет писать), открывает дверцу и обнаруживает китайский унитаз-трансформер с надписью «Made in China». Он садится, нажимает на рычаг — и его обдаёт ледяной водой, а затем горячей. Он вылетает оттуда мокрый, голый, в очках, с сердцем, бьющимся под «стеклянной крошкой». Этот унитаз — мог бы быть просто абсурдной деталью, но мне видится тут метафора глобализации. Мир стал серийным, взаимозаменяемым, китайским. Всё — «Made in China». Но оно не работает. Оно обжигает, обливает, унижает. Технология, которая должна облегчить жизнь, превращает её в цирк. Китайская космическая разработка оказывается унитазом, который не знает, что такое комфорт. Ирония усугубляется тем, что этот унитаз сняли «с личной яхты Чаушеску» — румынского диктатора, который был расстрелян в 1989 году. Его яхта распродана, его унитаз плавает на корабле-морге. Глобализация не знает пощады: она превращает трофеи в хлам, диктаторов в товар, а технику — в аттракцион. Но это — не только про Китай. Это про всё. Про корабль «Атенов», который собирают из обломков: колокола с разбомбленных судов, мебель с яхты Чаушеску, водка «Лотос» с лодейнопольского порошка. Мир перерабатывается, пересобирается, перелицовывается.
Люди без желаний страшны своей аморфностью. Они не борются, не любят, не ненавидят
Всех с пятницей! Хотелось вы так плясать, но негде… 🥵
Представьте: вы родились в городе, который не касается земли. Он висит над болотом на толщину ладони, и если бы не мертвецы, держащие якоря на дне, он бы давно улетел. Вы живёте в этом городе как квартирант в чужом раю, зная, что дворцы строили не для вас, а для ангелов. Но однажды вы отрываетесь. Ваш шарик срывается с оградной петли, и вас уносит в Москву или Гамбург, в Венецию или Нью-Йорк — в города, которые стоят на земле без зазора. И там, в этих «простых» городах, к вам относятся с удивлением и благодарностью. Они польщены, что вы соизволили сойти к ним пожить. Потому что для них вы — ангел. В этом и заключается горькая ирония эмиграции у Олега Юрьева. Ты становишься ангелом для чужих, потому что ты прилетел сверху, из места, которого уже нет. Ты — небожитель, но не потому что ты святой, а потому что у тебя нет дома. Твоя родина — это щель между небом и землёй, и ты носишь её в себе как воздушную болезнь. Тебя принимают с почётом, но ты знаешь, что этот почёт — ошибка. Ты — не ангел. Ты — просто человек, которого вынесло за пределы гравитации. Герой романа «Винета» Венька — такой же шарик. Он эмигрирует с корабля-морга, который оказывается ковчегом, и в конце концов оказывается на летучем городе, который сам становится Винетой. Ты можешь перестать быть петербуржцем, евреем, эмигрантом, учёным, девственником, сыном, отцом, мужем — и стать просто тем, кто летит. Потому что у тебя не осталось земли под ногами. И тогда оказывается: ангельское достоинство — это не привилегия…
Ценность книги определяется не тем, сколько человек ее прочтет. У величайших книг мало читателей, потому что их чтение требует усилия. Но именно из-за этого усилия и рождается эстетический эффект. Литературный фаст-фуд никогда не подарит тебе ничего подобного. Виктор Пелевин / СКО
без подписи
На фоне бесконечных срачей о том, кто должен оплачивать салат на свидании, приятно вспомнить Томаса Манна. Никаких обедов в ресторанах — человек рассчитывал получить в подарок виллу. А то все тарелочницы да тарелочницы.
В романе Юрьева эстонский пограничник лейтенант Пропп, только что разразившийся тирадой о том, как русские мешали эстонцам стать «настоящими немцами», вдруг произносит такую фразу: «Не надо, не надо скрести эстонца. Под ним ничего нет» Самоуничижение персонажа? Если угодно, то скорее онтологический диагноз всей романной вселенной Пропп — пустота, которую можно заполнить только извне. Он цитирует Гитлера, шьёт форму по «Семнадцати мгновениям весны», мечтает стать немцем. Его идентичность — заимствование, маскарад, попытка примерить чужую историю. Но когда маска снимается, под ней не оказывается лица. И, как вы понимаете, Пропп не исключение. Венделин Венде, который появится позже в книге— немец, но говорит с блатным акцентом и носит ватник. Исмулик Мухаметзянов — татарин, но православный и коллекционер трусов. Зойка меняет фамилии как перчатки. Герой — еврей, но не знает иврита и пишет о славянах. Идентичность в этом мире — роль. Её можно присвоить, продать, подделать, забыть. Даже под русским, как замечает Пропп, ничего нет,«смесь татарина с евреем», и та пустая. Но, как ни странно, в этой тотальной пустоте есть и оборотная сторона. Если под эстонцем ничего нет, то под евреем, русским, татарином — тоже. Значит, можно стать кем угодно. Можно выбрать идентичность, как Зойка выбирает фамилию. Можно создать новую страну, как герой создаёт Винету. Трагедия идентичности оборачивается свободой. «Мы поднимаем флаг Винеты и объявляем себя независимым государством», — заявляет герой. Согласитесь, когда под тобой ничего нет, остаётся только строить себя заново. Из текста, из песен, из воспоминаний.