из кожи вон
Статистика- Последний пост
- 16:37
- Последнее чтение
- 15:02
- Постов за неделю
- 3
- Всего постов
- 24
- Тип
- открытый
- Язык
- русский
- В каталоге с
- 12 авг.
- 1/24сутки в ленте
- 107
- 1/48двое суток
- 122
- 1/72трое суток
- 132
Оценка по просмотрам недавних постов: пост набирает почти всё за первые сутки.
Посты
*** Немного об ангелизме у Иоанна Скота Эриугены. Ученик. Итак, никакое видимое или невидимое творение не предшествует созданию человека, ни по месту, ни по времени, ни по достоинству, ни по происхождению, ни по вечности, и, проще говоря, — никаким образом предшествования: сама же она познанием и достоинством, а не местом или временем предшествует тому, что сотворено с ней и в ней и ниже ее; ведь действительно она сотворена вместе с теми, кому она равна достоинством природы, то есть — с небесными сущностями. Ведь и сама она есть причастник небесной умопостигаемой сущности, ибо об ангельской и человеческой природе написано: Кто сотворил небеса разимом (Прит. 3, 19), и если прямо говорить — Кто сотворил умопостигаемое небо. Потому что разум нелегко воспринимает [следующее]: если человек по существу сотворен вместе с ангельскими сущностями, то каким образом в нем создано все видимое и невидимое? Ведь, как кажется, не согласуется с разумом, что он имеет начало своего творения вместе с небесными силами и что они сотворены в нем. Учитель. Если ты внимательно всмотришься во взаимное соединение и единство умопостигаемых (intellectualis) и разумных (rationalis) природ, то тогда ты обнаружишь и ангельскую сущность, помещенной в человеческой, и человеческую — в ангельской. Ибо что чистый разум познает совершеннейшим образом, тем и становится и делается с ним единым. Ибо таково было сообщество человеческой и ангельской природы, и если бы первый человек не согрешил бы, то стало бы так, что обе природы стали бы единым целым. Однако это начинает происходить в совершеннейших людях, чьи начала суть в небесах. Впрочем, и ангел становится в человеке через понимание (intellectum) ангела, и человек в ангеле через понимание ангела, основанное в человеке. Итак, как я сказал, кто чисто понимает, становится в том, что он понимает. Так мысленная и разумная ангельская природа создана в мысленной и разумной человеческой природе, таким же образом — и человеческая в ангельской через взаимное познание, каковым и ангел человека понимает, и человек ангела. И не удивительно. Ведь и мы, когда рассуждаем, то проходим становление друг в друге. Так как когда я понимаю то, что понимаешь ты, то я делаюсь твоим пониманием и становлюсь в тебе неким невыразимым образом. Подобным образом, когда ты чисто понимаешь то, что я понимаю ясно, ты становишься моим пониманием, и из двух пониманий происходит одно, образованное из того, что мы искренне и несомненно понимаем. Кстати, приведем пример из области чисел: ты понимаешь, что число шесть равно в своих частях, и я понимаю подобным образом, и осознаю, что ты это понимаешь, и ты осознаешь, что я это понимаю. Наши два понимания становятся единым, образованным благодаря числу шесть, и через это и я в тебе сотворяюсь и ты творишься во мне. Ведь мы не являемся одним, а наше понимание — другим, ибо наша истинная и подлинная сущность есть понимание, образованное созерцанием истины. А то, что понимание может сообразовываться не только с единосущными ему природами, но и природами низшими, если чувствует или понимает их через любовь, так этому учит апостольское слово, запрещающее нашему постигающему умом любить видимые образы, говоря: Не сообразуйтесь с веком сим (Рим. 12, 2). Итак, в этом смысле взаимного постижения небезосновательно говорится, что ангел творится в человеке и человек в ангеле, и невозможно верить или полагать, что ангел предшествует человеку по какому-либо закону состояния или каким-либо образом предшествования, хотя, как многие настоятельно утверждают, пророческое повествование говорит, что в начале произошло сотворение ангельской природы, а затем — человеческой.
— К опыту чтения Иоанна Скота Эриугены. "Я понимаю, что субстанция всего человека не что иное, кроме как его понятие в уме Художника, который в самом себе познал все, прежде чем оно возникло, и я считаю само это познание подлинной субстанцией, а также — единственной из того, что познается, так как оно совершенным образом создано в Нём и существует вечно и неизменно". Этот фрагмент красив потому, что он делает само наше существование продолжением той способности, которая в нас же самих пробуждается при взгляде на холст, при одном только замысле того, что появится на нём. Но не кажется ли вам странным то, что сам процесс реализации задуманного проявляется как бы до акта творения, хотя всякий, кто занимался искусством, знает - нет никакого окончательного и предшествующего, проективного акта разумения, которое бы не зависело в том числе от нашего действия, заставляющего его сбыться с вещами - с холстом, словесами, существованием тела. Но то, что ранее вынужденно устанавливалось христианством как потенциальная неспособность, требующая усердия и божественного вмешательства, принципиально-разрешимая во всяком случае посредством познания писания, у Эриугены - несомненно, под влиянием Псевдо-Дионисия - превращается в предел проявлений божественного творения/порядка: это признание того, что сознание настолько отделено от Божественного замысла, что является слепым к тому, что заставляет его проявляться в действительности, соединяет чувства, опыт и науку о таковых, как будто греховность была выведена из тела, объявилась присущей самому разуму, а значит - обречена на само-воспроизводство: ведь само рассмотрение этой принципиальной недоступности опыта, кроме как с помощью разума, -- невозможно. И если Бог является абсолютным гарантом совпадения замысла и реализации, то секуляризация начинается там, где человек вынужден принять на себя ответственность за это несовпадение, когда мы вынуждены (избавляя Его от такой дурной необходимости) самостоятельно определять пределы возможностей реализации нашего разумения, в котором уже расположено слепое пятно, которое греховно разве что по необходимости подпитывать наш опыт, наши чувства, короче - нашу жизнь - присутствием, в котором воля внутреннего умозрения и воля внешнего замысла отделены в силу природы самого разумения, они требуют жеста соединения -- такого поступка, который бы смог верно расположить нас и наши деяния в общем замысле, при этом привлекая последний "на нашу сторону". Здесь обнаруживается поразительное сходство в христианстве акта убеждения и акта мученичества: поскольку ни то ни другое не нужны тому, кто уже и так вместил в себя проективно все наши замыслы, они важны для нас самих, выявляя разницу задуманного и содеянного, как будто сама возможность интерпретации для "я" значит больше, чем результированный опыт всякой интерпретации как в прошлом, так и в будущем. В отчуждении, выражаемом здесь в разнице между "я знаю, что это истина" и "эта истина стала частью внешнего мне мира", "Я" не пренебрегает изначальной природой, оно - признавая за той серьёзную болезнь забытия - лишает себя всякого чувственного/опытного/научного понятия о том, что оно такое относительно тех аспектов, которые не способны справиться с задачей соединения частной воли и Общего Замысла. Но если ни одно человеческое определение не адекватно в полной мере тому, что оно пытается определить, то и сама человеческая ограниченность не адекватна разуму, её познающему (!). Возможно, секуляризация начинается не с отказа от Бога, но с присвоения Разумом этой неадекватности и формирования способности различать её в другом.
— И станет сильный — паклей, а его дело — искрой; и сгорят они оба вместе, и некому будет погасить Исайя 1:31 Та сила, которая разрывает человеческий резон и конкретное этическое суждение, состоит, пожалуй, из тысяч часов, проведённых за бессмысленным, но в то же время необходимым трудом: когда действие и его сознательный эквивалент попросту несовместимы друг с другом, и сознание вынуждено пьяниться, подзасыпать, и в этом лёгком сне повседневности резон растворяется, как растворяется постепенно сама память человека о собственном поступке. Что толку искать утраченное, пытаться восстановить некогда присущее сознанию и отнятое сном, если хищность последнего — есть хищность твоего труда ради чужих целей, чужих восторгов, а тебе остаётся пахать: лопата к лопате, мешок к мешку, пожалуйста, полюбуйтесь вашей новой яблоней! Надрыв, отчаяние, с которым справедливость учреждается человеком, произрастает из намерения наконец сохранить бдительность, не отдаться заново сну. Как если бы человек знал своё место, но отказывался быть только подле. Каждому из нас есть что терять. Но, разделяя дело освобождения и дело свободы, заниматься последним по плечу только тем, кому мало освобождения, кто готов признать за свободой и собственным отчуждением разницу столь же существенную, сколь существенна разница между резоном и этическим суждением, намерением и поступком. Горизонт освобождения недосягаем, и в этой недосягаемости он наделяет нас возможностью открывать будущее, которое не имеет отношения к нам самим: привходящее как мирское место, как обстоятельства становления нашего абсолюта, но не нас самих, он задает намерение поступку, как саму его будущность. Горизонт свободы же препирается с будущим, он открывается прямо под ногами, как бездна, — потому что вызнать небывалое с тобою возможно только там, где ты ещё не способен вообще определить своё «Я», а всякая свобода (если только она не настаивает на «восстановлении естественного порядка») есть небывалое событие. Революция повседневности — удивительное копошение в вариациях будущности с целями, но при том без всяких итогов, подобное твоему цивилизованному досугу: выбору работы, образовательных перспектив, "образа жизни", места в истории. И если всё уже создано, произошло, если все места заняты — то не потому, что исчерпан лимит вариаций, но только по той простой причине, что ты никогда не доберёшься до инициаторов, воплощающих будущее, пока сам не станешь одним из них.
Потому что, сказал он, ни одна битва никогда не выигрывается. Она даже не начинается. Поле брани только открывает человеку глаза на его собственное безумие и отчаяние, а победа — это самообман философов и глупцов. С этими словами отец дарит своему сыну, одержимому идеей чести семейства, механические часы, чей мерный такт сопровождает нас всю главу. И, подобно тому как Фолкнер обрекает своего героя на диктат времени, что в конечном счёте сводит его с ума, я сам обрекаю свой разум внимать мерной пульсации новостных признаков совершаемого насилия, чтобы приблизиться к пониманию тех вменяемых истории событий, которые вновь и вновь обрекают нас на поиск победы, наделяя моих граждан исключительными полномочиями неизбежности. Всякая победа хорошо иллюстрирует то секулярное бессилие, с которым Блум привык взирать на справедливость, конечным распорядителем которой больше не выступает ни всемогущее существо вне времени и пространства, ни автократ, избранный проводником высшего суда на земле... (см. далее) https://teletype.in/@pubpustota/RA_wD2cG_kK
Политическая теология must die? За последние 5–10 лет тема политической теологии в Восточной Европе стала вновь крайне популярна. Причин тому можно найти много — как минимум, политическое и религиозное в «сложные времена» напоминают дуэт кота и пирата со словами «Я и ты — одна компания, ты и я — одна компания…» В России есть большие проблемы с репрезентацией политической теологии — мейнстрим «захвачен» (по детско-гоббсианскому принципу: кто первый, того и качели) правыми конформистами, которые готовы из каждой запятой Шмитта вывести любой тезис, оправдывающий удобство status quo. Есть и «левые» материалисты или сторонники теологии освобождения, которые пытаются обернуть Шмитта и его выводы против него же самого (здесь большой привет Антону Сюткину). «Сколько песен мы с вами вместе / спели полит-теологии такой, / а про критику до этой песни / песни не было ни одной». Действительно, в России практически не представлен дискурс (до недавнего времени я мог указать только на книгу и статьи замечательного Олега Горяинова) дистанцирования, ограничения и критики политической теологии. Нет такого дискурса, который бы не соблазнился впасть в детство и залезть в песочницу, чтобы поиграть там в bellum omnium contra omnes с лопатками, куличиками, катехонами и ангело-демонами. Точнее, не было такого лишь до недавнего времени. У наших друзей в ОФФе начался курс лекций Олега Владимировича Аронсона «Границы политической теологии». Пока прошли только две встречи (записи есть тут и тут), а следующая будет в эту среду, 20 мая. Этот курс — и есть, на мой взгляд, попытка взглянуть на политическую теологию с той третьей стороны, которая до сих пор отсутствовала в нашем интеллектуальном контексте. Особенно примечательно то, что Олег Владимирович не идёт по пути «малого толкования», которое мы так часто видим у свидетелей секты Шмитта, где основной жест — повторить слова маэстро и добавить к ним восхищение вместе с хулой всем недооценителям. Что меня приятно удивило (и вновь заставило ощутить, что не всё ещё потеряно), так это смелые попытки выстраивать свою генеалогию, толковать классические сюжеты (например, страдания библейского Иова и их рецепцию Кантом) на новый лад. В общем и целом — всем, кто ещё может и хочет выбраться из шмиттеанского морока, который опутал наш городок — welcome!
без подписи
https://glasnaya.media/2026/07/01/strategicheskaya-rassoglasovannost/
*** Нищета реально преступна [19.9], ведь чем больше нитей обрубается извне, тем больше ты ими прорастаешь изнутри: по забавному совпадению однажды после одного такого невольного обрывания, у меня на следующей же неделе затопило квартиру, течь дало, в общем; Вот полученный из личных наблюдений пример (не знаю, как там в других городах и весях): когда человек чувствует такую интеллектуальную и культурную (и какую-либо другую) изоляцию, что медленно сходит с ума где-то в четырех стенах, не имея места и соответствующей дисциплины, которые бы его или её от этого безумия защитили. После чего он:а, новоиспеченная местная достопримечательность/городской сумасшедший (иногда, часто, академик или около того), может появиться, как это в таких случаях и бывает, вообще где угодно. Администратор канала "из кожи вон", возможно, один из нескольких Петербуржских примеров подобного обращения. Есть ощущение недополненности, поверхностной отрешенности понятия "отчуждение": рабская жизнь не для письма, они друг-другу свидетельствуют, но не вполне досягаемы друг для друга. В состоянии отчуждения будущее начинает подтягивать к себе всё остальное, оно само — не горизонт неизбежности, а единственный гарант свободы, в секулярном виде обращающийся надеждой-без-веры: когда плотской прагматизм делает не только боль, но и любой поступок неискупляемыми — тело пускается в путешествие, нет никаких достаточных оснований, чтобы оно продолжало эксплуатировать место, осуществлять постав бытия Что же касается радости собственной недосягаемости — это не решение об онтологическом разъединении внутреннего и внешнего человека, на то он и мутизм: это всегда приходит извне, это не понимается (возможно, ввиду недосягаемости жизни раба) через индивидуалистические концепции. Только через индивидуации, — когда мирозатворение и радикализация расширяются до своих онтологем, перестают быть "моими", и свидетельство извне не может их коснуться, — возникают условия для возникновения гнозиса. Всякий, кто способен вызнать собственную усталость, должен пойти на риск, поставить на кон остатки благополучия ради диктата медленно распаляющегося реального, дабы разомкнуть его, сделать не вполне своим, а то есть — для таких людей единственный способ, за отсутствием внешних субъективирующих факторов понуждения-к-мысли, сохранить при себе свободу — это прорваться к ирреальному: воспитать странную привычку там, где прочие подчиняют истину субъективации, отказываться от последней; в конечном счёте даже ирреальное оставить в стороне, как эпистемологический остаток обреченного мира. Вероятно, так и становятся ангелами.
https://www.sova-center.ru/misuse/publications/2026/04/d53476/
— Это подвело меня к мысли о том, что «национальной» литературу делает свидетельствование о предшествующем языковом существовании, ложная память употребления: тебя там не было, но события твоего языка уже были там. А теперь, посредством литературы, они даны тебе как возможность статься формой-жизни. Не совсем твоей, строго говоря -- твое здесь измеряется в способности занять уже отведенную позицию: ты можешь быть либо свидетелем, либо соучастником. Как человеку суметь создать событие, когда речь о нём и слово о нём не сопротивляются вовне ничему, ничему не предшествуют, — указывают на то, что дано или должно быть дано, пока места хранят память о когда-то случившемся, а наша память выворачивается наружу теми, кем мы никогда не были? Нет никакой «прогрессивности» или «радикализации» для того, кто объявляет язык несостоявшимся, кто несёт для утопии опасность несбыточности, для Абсолюта — непримиримости с жертвой ради поддержания процесса ассимиляции чужой меланхолии, растерянности, воли к власти. И у нас бы не было к этому порядку организации целого никаких вопросов, если бы его субъективирующие обстоятельства не исключали из нас всё то, что заставляет нас видеть друг в друге проводников небывалого, возвращающих нам то, что было ассимилировано национальным языком: меланхолию, растерянность, волю к власти. Достоинство смирения со своей долей никогда не будет так же прекрасно, как тихое отчаяние, мятежность и растерянность, которые толкают иных из нас на зачинание своих проклятий. Приглядитесь к тому, как люди вокруг выстраивают отношения с самоцензурой. Национальная литература — это иммунитет по отношению к вирусу нового языка, что останавливает историю, отказывается от регулятивной функции и иллюзии верного места: «человек спасается, когда не располагается на месте пустоты с тем, чтобы сказать своё слово». И всё же в своём спасении человек не отстраняется от институции окончательно; его отказ — это не обет молчания, не выбор в пользу отрешённой жизни (скажем, на борту лодки, ха-ха) тогда, когда сам его выбор мирской радикализации не более чем настояние на возможности нового языка, оборачивающего гнозис против логоса, — как если бы жизнь национального языка уже заставляла нас искать контринституции; эта странная боль говорить на своём языке и не быть услышанным, говорить на своём, как иностранец, и замечать "своих" по изобретению возможности вынести это тихое отчаяние, а не по поступкам или выборам идеологий. Возможно, кто-то из вас продвинулся гораздо дальше, чем все эти пред-подготовления, продвинулся дальше отчаяния — наше вам, первопроходцы. А я занимаю арьергард и тишину перед трюком.
Аффирмативный романтизм. Нужно написать пару слов по поводу выхода лукачевского "Разрушения разума". Тем более, что о противопоставлении материалистической диалектики и иррационализма я в последнее время довольно много думал. Отчасти это даже привело к определенному "повороту" в моей собственной мысли. В конечном счете, материалистическая диалектика и иррационализм - это два исхода (условно говоря, революционный и реакционный) из немецкого идеализма. Но весь вопрос в том, что представляет собой немецкий идеализм как проблема, которую по разному решают материалистическая диалектика и иррационализм. В последнее время я пришел к выводу, что, строго говоря, проблема немецкого идеализма - это романтизм. Конечно, романтизм часто сливается в нашем представлении с негативно-ироническим романтизмом, подвергшимся критике Гегеля. Но вполне допустимо его расширенное толкование: романтизм в философии - это одновременно стремление к онтологизации кантовских антиномий (утверждение "онтологической незавершенности", как сказал бы Жижек) и стремление к примирению субъекта и субстанции, духа и природы, свободы и системы, Фихте и Спинозы. В этом смысле идея слабого Абсолюта (Абсолюта, включающего в себя онтологическую незавершенность) - это романтическая идея, а Шеллинг и Гегель до какого-то момента - это также романтические мыслители, но не ироническо-негативные, а аффирмативные. Таким образом, мы можем представить себе немецкий идеализм как конфликтное поле негативного (Шлегель, Гельдерлин) и аффирмативного (Шеллинг, Гегель) романтизма. Исход же из немецкого идеализма оказывается тогда просто реификацией этих тенденций. Ставка Лукача на гегелевский марксизм-ленинизм представляет собой преодоление негативного романтизма. Проблема заключается в том, что ценой такого преодоления становится дефляционная версия гегелевского марксизма, теряющая связь с романтической почвой, из которой она вырастает. Отсюда превращение Гегеля в странный метафизический фетиш, что в лукаческй критике иррационализма, что в линьковской школе сегодня, пытающаяся ретроактивно представить Лукача в качестве линьковца. Бадью и Жижек в рамках постальтюссеровского переосмысления материалистической диалектики также настаивают на необходимости преодоления романтизма. В какой-то момент романтизм, а не демократический материализм даже является для Бадью главным именем врага. Но в отличии от Лукача для них это внутреннее преодоление. Можно сказать, что материалистическая диалектика в духе Бадью и Жижека - это современный аффирмативный романтизм, противостоящий негативному романтизму Деррида и философии различия вообще. Отсюда немного странная попытка Жижека прочитать Шеллинга и Гегеля в качестве больших материалистов, чем Маркс и марксисты. В общем, кажется, что расширенное понимание романтизма, позволяющее рассмотреть посткантовский немецкий идеализм как философский романтизм, в рамках которого негативно-иронический романтизм является лишь одной из тенденций, позволяет расставить по местам многие вещи в диалектико-материалистической мысли ХХ века. Примерно об этом, но с чуть меньшей определенностью, я и рассказывал на конференции в Нижнем Новгороде пару недель назад.
— ...именно в этих двух смыслах философия как письмо и как институция представляет собой дисциплину. Задача философского письма в таком случае заключается в том, чтобы дозировать насилие, чтобы распределять его во времени, чтобы объяснять, как следует ожидать насилие. В конечном итоге философия -- как практика или даже как praxis -- всегда включена в становление-институцией, каковое, отнюдь не являясь чисто спекулятивной (skhole) дисциплиной, вынуждает её интериоризировать насилие и пускать в оборот политические апории насилия и мессианизма. Петар Боянич, Насилие и Мессианизм [5.19] Если пустота мира, порождаемая морем, не будет институироваться, то мир вернётся — если не собственной персоной, то своим затхлым и промозглым запахом, который сразу же придёт на свое вакантное местечко. Институировать пустоту означает отвести ей место, выковать её канон, одним залпом создать норму и взрыв: регуляризацию тишины и одиночества, достигаемую их прерыванием. На месте пустоты — формула; место, предшествующее формуле. Жиль Греле, Теория одиночного мореплавателя
*** Мне сегодня двадцать четыре года: антинаталисты (мне почему-то кажется, что в аудитории канала их много) — прошу прощения. В значительной части поздравлений от моих друзей фигурирует пожелание статься человеком, которым я хочу быть — как будто моя нынешняя жизнь есть тщета неизбежности, но я уже дошёл до стадии кокона. Странно! Вышел из дома в 7:40, ехал на работу в сад, бригадирил, зашёл домой в ~20:50. Не было даже легкого трепета, мол, не дают взором окинуть существование — была мысль, что может оно и к лучшему, что с усталости нечего помыслить дельного о прожитом. С возрастом привыкаешь к своему существованию и оно само по себе уже не тянет на событие: события требуют усердия, крови и пота, достаточного количества внемлющих и возможности вообще осознать, на что это событие направлено, какое будущее открывает. Для меня се — потемки. Все самые важные решения в моей жизни сопряжены с умеренно-тяжелыми для будущего последствиями: я до сих пор не имею ни малейшего понятия, куда выведет моя навигация совести и меланхолии. Но, учитывая обстоятельства моей биографии, — я благодарю бога, моих друзей, отца и всех тех, кто имел в себе смелость и любопытство меня когда-то любить: за то, что благодаря вам я перестал бродяжничать, не сторчался, не спился и даже не закурил. Спасибо вам большое!
«Всегда сравнивал университет с Россией». История одного отчисления из РГПУ имени Герцена — в ней есть донос, борьба против принуждения к «Максу» и поиск несогласных Артема Пронько дважды отчисляли из петербургских вузов. В мае 2025 года СПбГУ отчислил его после того, как студента оштрафовали из-за акции с «повешенной Минервой» около Двенадцати коллегий. Спустя год Артем не смог окончить первый курс в РГПУ имени Герцена. Конфликт в новом вузе начался после того, как администрация лишила его статуса старосты, а затем студенты выступили против принуждения к использованию мессенджера «Макс». Вскоре на Пронько написала донос его одногруппница, из-за чего студент оказался на дисциплинарной комиссии. Теперь некоторые учащиеся и источники «Бумаги» в вузе считают, что под угрозой отчисления могут оказаться те, кто поддерживал Артема. Мы поговорили с Артемом Пронько и людьми, знакомыми с ситуацией в университете. Рассказываем, как сегодня в российских вузах работает воспитательная политика и механизмы давления на нелояльных студентов👇
*** Это мой товарищ, с которым мы вместе организовывали правозащитный проект в нашем вузе, столкнувшись с отвратительными случаями административного давления на студентов с целью перевести их на "МАХ" из привычной Телеги в начале этого года. Там было всё — и угрозы, и препятствование обучению, и ложь - много лжи. Все это в масштабах тысяч студентов. Мы не могли безучастно наблюдать за этим — но если мои проблемы на учебе еще можно было объяснить обычной тактикой выгораживания неудобного студента (на меня кричали на зачетах, мои обращения в процессе компенсации академ. разницы просто игнорировали, но я в целом неудобный), то теперь — наблюдая за судьбой товарища — я понимаю, что университет им. Герцена просто пережевал нас и выплюнул. Резко появившиеся проблемы с учебой имели отчетливо политический оттенок для меня, но произошедшее поначалу ранило (я много винил себя). Надеюсь, мой товарищ осознает природу этого социального напряжения и держится стойко — проблема только в том, что теперь под удар могут попасть и те, кто просто поддержал нашу инициативу.
— Я никогда не был за пределами России, и потому всякий раз, когда я мысленно перемещаюсь в другие страны, передо мной возникают неестественно-конкретные воспоминания: но они только иллюзия узнавания, они замещают неизвестное — как сознание ребенка, населяющего темные места своей комнаты монстрами. Неясно, откуда эти "воспоминания", т.е. — что именно я вижу. И когда я пытаюсь представить жизнь где-то кроме обстоятельств работа/учеба/семья, которые не могут не опостылеть сердцу путешественника, со мной зачинается что-то вроде головокружения, дементной запинки. И хочется схватиться тут же за что-то в качестве опоры, но страх и растерянность остаются как есть: я привыкаю к ним и забываю, что другая жизнь вообще может быть. Впрочем, иногда другие люди напоминают мне об этом, и все повторяется снова.
*** Какую роль в этом процессе должна занимать партия, и способна ли сама эта система распределения власти осуществить политэкономическое регулирование без скатывания обратно в децизионизм и тотализацию типа не-политика-но-сама-история — решать только нам, и пусть знающий нас рассудит.
— Перечитывая свой курсач про гражданское общество, понял что все эти философские проекты относительно предназначения истории/места отдельных сообществ в ней/роли индивидума в ней каким-то образом за относительно небольшой промежуток времени — в теч. 19/20 века — выбрались за пределы специфических онтологических/телеологических проблем и были обращены лицом к конкретному социально-экономическому опыту существования человека: я сразу начал искать наиболее-прагматичное обоснование этому изменению и пришел к выводу, что большая часть политической философии до обозначенного периода была уделом избранных, уже неизбежно выделенных из народа мыслителей. Это было время драконов-что-шагают-среди-люда: соответственно, все подобные философские проекты дескриптивно включали в себя отношения носителей предназначения и его ответчиков; точки входа в историю были подобны охраняемым вратам, а между творимым и творимыми разница была невелика. Таким образом, любой философско-политический проект нуждался в точках распределения, централизованных и автономных машинах сортировки циклов истории, проходя через которые человек становился её актором, не имея при том возможности реализовать свое притязание за пределами уже установленных телеологических полномочий. Время национальных государств и партий — это время перехода, медленной мутации режимов истории в политические режимы, когда партия действительно по необходимости брала на себя функцию философской машины, управляемой единицами, трансформируя экономический капитал в символический — и наоборот. В чем значительное отличие политико-философских проектов второй половины двадцатого века? Конструирование концепций справедливости, классовых противоречий, социального (не)равенства и т.д. происходит на основании анализа отношений организации власти как таковой: даже там, где (нео)либерализм прибегает к обснованию индивиуальных свобод, он обращается уже не к телеологическому обоснованию, но к практикам кооперации между индивидуумами, выводя проблему представительства и репрезентации на первое место (Д. Роулза часто называют зачинателем этого процесса). Впрочем, примерно тем же самым занимаются и пост-марксисты, вынужденные признать несостоятельность классовой телеологии (людям больше не нужна тотализирующая функция машины партии; выбери-класс-за-который-хочешь-играть); и обратившиеся к средствам символического производства, конвергенции капитала (Майкл Манн, Йоган Терборн). Функцию символического распределения ролей в истории теперь спокойно берет на себя и реклама йогурта и инстаграм-инфлюенсер, и поэтому у партийных организаций в целом осталось не так много выходов: либо научиться отказываться от этой роли (техноцентризм), либо осуществить регресс политического обратно к истории/телеологии/предназначению/новому пути класса/нации; и в этом смысле проблема гражданского консенсуса теперь определяется не только соотношением типов свобод (право/лево), но и типом предпочтения процессуальной их реализации. Идеологическая роль становится вторичной по отношению к административно-распределительной. Это то, о чем талдычит любой марксист, и однако именно здесь возникает основная проблема, которую марксистский язык уже не способен на мой взгляд схватить: если в XIX–первой половине XX века идеология действительно могла пониматься как надстройка над экономическим базисом (вероятно, в силу вышеизложенных причин ею и была), понималась как относительно автономная сфера ложного сознания, то в позднем капитализме она перестает быть внешней оболочкой и становится внутренней функцией самих механизмов производства (Альтюссер). Иначе говоря, она перестает быть простым отражением капитала и сама становится средством генерации связей, ролей и желаний. В таком мире политэкономика — это не только арбитраж ролей в производстве, но и управление вниманием, желаниями, идентичностями, а значит и самой предсказуемостью истории.
— Ранее я был всерьёз обеспокоен тем, кто есть мои. Сейчас проблема не в том, где их искать: моё одиночество разве что гипотетическое. Проблема, пробуждающая во мне чувство непримиримости, другого рода: кем статься нам — мне и моим друзьям. Уже самосотворённым, но неприкаянным, что ли. В каком-то смысле отбросившим политические компромиссы только потому, что сохранили ещё в себе способность к гражданскому небезразличию и смелость намерения к власти. Мне противна самоцензура, и мне так же противны те, кто покинул страну без видимой опасности, просто потому, что поставил свою индивидуальную «непричастность злу» выше возможности что-то действительно изменить в том, что их и меня в нашей стране не устраивает. У меня была возможность переехать на выгодных для себя условиях в 2023 году, и я столкнулся с ощущением незаконченного дела: мол, что станется с этим местом? Теперь, отчисленный из университета по большей части из-за конфликта интерпретаций, сложившегося, очевидно, не в мою пользу; наблюдая беспомощность тех, кто называет свои движняки «независимыми партиями», и бизнес-машины партий побольше; наблюдая за становлением трестового рынка, за слиянием финансового капитала и государственных структур (ВВП устраивает встречи с крупнейшими магнатами, а те по результатам встречи ручаются выделить деньги на СВО), — я не понимаю, зачем я остался и на что рассчитывал. Мне казалось, я найду единомышленников, и мы сможем из усердия в изучении социологии власти и политической философии, из ядовитого тумана академической конъюнктуры выйти прозорливыми реформаторами, начав проедать наши вузы — органы идеологии — изнутри. Но за всё время, что я вертелся в этих кругах, я не нашёл никого, кто бы настолько же серьёзно относился к своей роли в нашей общей истории. Более того, повсюду, как естественную часть разумения, я находил страх и безразличие. Когда я подсвечиваю социально-политическую сторону очередного назревшего противоречия интересов разных социальных групп или напоминаю человеку о его собственных правах в том, что не составляет проблемы даже для разгулявшейся цензуры, — я становлюсь похожим на какого-то экстремиста, хотя менее всего по своим методам соответствую этому определению. В ответах людей в такие моменты пробуждаются гадливые уже мне радио-повторы, формулы самоуспокоения. Я не могу это уважать. Я искренне ужасаюсь этому в них и не могу понять своих коллег, которые готовы слушать на парах набивший оскомину трёп в стиле дебильного комментария «ВКонтакте» про распадающийся Запад, великий русский новый путь; всерьёз принимающих тезис на паре по "теории государства и права" о том, что тринадцатая статья Конституции РФ морально устарела. Новая духовность и «стратегии национальной безопасности» нейтрализуют друг друга до чистого императива подчинения, аннектирующего произвола как за пределами, так и внутри наших территориальных границ. Эти предавшие нас народы, эти предавшие нас сограждане (заблудшие умы, требующие перевоспитания тюрьмой) — эти предавшие нас журналисты «Дождя» и лидеры «Русской Весны». И мы, каким-то чудом затесавшиеся среди профессуры, что испытывает тёплое узнавание: наконец-то интересы государства вновь встали во главу угла, и завершён этот разгул "либеральной традиции". История проделала кульбит так, как будто девяностые — эта чудовищная коллективная травма, как и любая травма, — просто исчезла из памяти. Сорок лет назад ещё бывшие выкормышами диссидентской культуры сейчас журят иноагентов, товарищ Азарян получает срок за публичное цитирование марксистов в красногвардейском районном суде, а эта реальность — тупой и жестокий анекдот, и отчего мы все делаем вид, что не понимаем, чем он должен закончиться?
*** Сегодня буду здесь, в шлёпках.