Философия подозрения
СтатистикаИлья Стахеев и его общение с воображаемыми друзьями (в основном мертвыми белыми мужчинами). Забустить канал можно тут – https://t.me/boost/susp_minds
- Последний пост
- 7 авг.
- Последнее чтение
- 11:27
- Постов за неделю
- 0
- Всего постов
- 20
- Тип
- открытый
- Язык
- русский
- В каталоге с
- 12 авг.
- 1/24сутки в ленте
- 355
- 1/48двое суток
- 406
- 1/72трое суток
- 438
Оценка по просмотрам недавних постов: пост набирает почти всё за первые сутки.
Посты
Опять попал под лошадь и подушнил в Форбс про новое зумерское словечко «ларпинг» гундосым голосом социологической истины (а еще признался, что по молодости был некоторым образом ролевик, хаха). Если вкратце, то зумеры придумали свое слово для обычных позеров: одни в соцсетях прикидываются теми, кем не являются, а другие их за это разоблачают. Например, в рассказе моего любимого О.Генри «Мишурный блеск» бедный служащий Тауэрс Чендлер откладывает деньги, чтобы раз в десять недель надеть парадный костюм, отправиться в дорогой ресторан и на один вечер разыграть богатого светского бездельника. Встретив девушку, которую он принимает за бедную работницу, Чендлер продолжает играть роль и рассказывает ей о своей якобы праздной и роскошной жизни. Ирония там в том, что (спойлер!) девушка в действительности богата, но ищет человека, способного трудиться и жить содержательной жизнью. Герой мог бы понравиться ей таким, каков он есть, однако теряет эту возможность, пытаясь казаться представителем более высокого класса. Но одна мысль в текст Форбса почти не вошла, а мне она кажется едва ли не самой интересной. Вот кого-то мы называем кого-то «ларпером», «позером», «не тру», мы ведь не просто описываем его поведение. Мы заявляем свое право определить подлинность и даже, не побоюсь этого слова, истину. Вот, например, относительно симпатичный нестарый бородатый человек в очках носит твидовый пиджак, рассуждает об односолодовом виски, пятой симфонии Малера и выкладывать в сетях фото, как он рассказывает другим людям о Хайдеггере? Узнали такого? Внимание, вопрос: перед нами правда интеллектуал? Нет, говорят ему, ты ларпишь интеллектуала. То же с начинающими бизнесменами или адептами музыкальных стилей. И тут возникает довольно неприятный для самого понятия «ларпинг» вопрос: а как вообще становятся кем-то, кем раньше не были? Бурдье хорошо показал, что классовая принадлежность – это не только деньги. Есть культурный капитал, социальный капитал и , главное, габитус, твой набор соответствующих привычек, язык, вкус, телесные манеры, способы вести себя в определенной среде. Человек, который вырос внутри нее, воспроизводит все это почти автоматически. А пришедший извне вынужден сначала подражать носителю – вспомните, как мольеровский господи Журден пытался научиться дворянским манерам. Иными словами, социальная мобильность почти неизбежно содержит некоторое количество ларпинга. Поэтому обвинение «ты ларпер» может быть не только разоблачением обмана. Оно может быть способом закрыть социальную границу. Разоблачитель как бы говорит тебе: ты можешь купить этот пиджак, но мы все равно видим, что ты не из наших. Можешь прочитать эти книги, но мы знаем, что настоящий интеллектуал выглядит иначе. Можешь заработать деньги, но old money от этого не станешь. У Мишель Ламон есть хорошее понятие «символические границы». При их помощи группы постоянно проводят линии, отделяющие своих от чужих, достойных от недостойных, обладающих легитимным вкусом от тех, кто только пытается его имитировать. И насмешка над «ларпером» прекрасно работает как такой пограничный контроль. Разумеется, человек, арендующий Ferrari на час, чтобы продать вам курс «как я заработал первый миллион», просто обманывает. Но между мошенником и человеком, осваивающим новую социальную роль, лежит огромное пространство. И поэтому мне кажется любопытным не только спрашивать ларпера: «Почему ты пытаешься казаться тем, кем не являешься?» Иногда стоит спросить и его разоблачителя: «А почему именно ты решаешь, кем он имеет право стать?» Иногда, задавая вопрос «а ты кто такой», правым в дискуссии становится даже великий слепой и гусекрад Михаил Самуэлевич Паниковский. Такие дела.
Ницше, как известно, противопоставлял в культуре два начала. Одно он называл аполлоническим, отвечающим за порядок и разум, формирование индивидуальности, субъектности, формы и меры. А вот Дионис, наоборот, приходил в ситуациях, где эти границы начинают расползаться, потому что в музыкальном ритме, алкогольном опьянении и других массовых экстатических практиках происходит растворение вашего Я в чем-то большем. В античности, говорил Ницше, аполлоническая традиция не противостояла дионисийской, они сочетались в разных проявлениях. А вот культура европейского модерна стала превозносить аполлоническое и затирах дионисийское, и в этом Ницше, конечно, видел ее изъян. Парадокс, однако же, в том, что современная культура, все еще несущая с собой элементы модерна и вообще очень любящая говорить на языке рациональности, субъектности и самоконтроля, регулярно протаскивает дионисийские практики под аполлонической вывеской. Нам как бы говорят – мы все такие про здоровье, дисциплину, осознанность, развитие, управление собой, Мишель Фуко, практики заботы о себе, вот это все. Но если чуть внимательнее посмотреть на сам опыт, выясняется, что люди вообще-то пришли как раз ритмом, экстазом, а также физическим истощением, коллективным возбуждением и, в итоге, временной возможностью перестать быть отдельным рациональным субъектом. Очень хороший пример – современное увлечение марафонским бегом. Если верить официальному позиционированию, так это почти образцовая аполлоническая практика. Вот ты себе поставил цель, составил тренировочный план, купил беговые часы и установил приложение Strava, которое делает твоего цифрового бегового двойника. Все очень разумно, дисциплинированно и, главное, индивидуализированного и субъектно – это мой результат, мой прогресс, моя лучшая версия себя. Но вот вопрос: если ты считаешь, что тебе это нужно для «своего здоровья», так зачем тебе нужно участвовать буквально в каждом коллективном забеге?Почему просто не бегать по лесу? Для чего нужны двадцать тысяч человек? А еще перекрытый город, музыка, ведущие, кричащая толпа, одинаковые номера на груди, общий старт и общее движение? Присоединившись к тысячам людей, подхватывая их ритм, испытывая боль, входя в специфическое состояние, которое сами бегуны описывают словами вроде «понесло», «отключилась голова», «поймал эйфорию», человек вообще-то довольно далеко уходит от идеала автономного рационального субъекта. С утра ты такой (такая) человек с ипотекой, статусом, решающий вопросики, а вечером где-нибудь на тридцатом километре ты просто следишь за дыханием в окружении таких же тел рядом и растворяешься в этом ритме. Нет, не подумайте, я не хочу разоблачать марафонский бег. Ведь, напоминаю, в дионисийском нет ничего постыдного, и человеку для полной и насыщенной жизни нужно продуктивное напряжение между аполлоническим и дионисийским. У греков это, кстати, было устроено довольно наглядно. В Дельфах, главном святилище Аполлона, зимой место получал и Дионис: аполлонический пеан на несколько месяцев сменялся дионисийским дифирамбом. Современный человек почему-то считает, что Диониса надо стесняться и обязательно переименовывать его в «личностный рост». Вот этого, кажется, и не нужно делать. Если вам нравится марафон как опыт коллективного возбуждения, физического предела, ритма, боли, эйфории и временного исчезновения собственного «я» – это же прекрасно. Возможно, именно затем он вам и нужен. Не обязательно объяснять все это исключительно заботой о сердечно-сосудистой системе, преодолением себя, развитием силы воли. Надо задать себе вопрос: чего ты бежишь, марафонец? Сколько ни бегай – от себя не убежишь, и отрефлексированная позиция вам может прибежать к себе быстрее, если вы позволите себе легальное дионисийское опьянение. А вот уже после финиша, получив медаль, выпив воды или безалкогольного пива, постепенно вернувшись обратно в собственную индивидуальность, можно попробовать разобраться: а почему от себя вообще понадобилось убегать? Такие дела.
В романе «Дар» Набокова есть примечательный персонаж Борис Иванович Щеголев, этакий пикейный жилет, любитель рассуждать о мировой политике. Прочитанные в газетах сообщения у него складывались в стройную систему, которая, как ему кажется, позволяет трезвому человеку понимать и даже предсказывать мировые события. Он любил порассуждать, что «Франция того-то боялась», «Англия того-то добивалась», и в его воображении постепенно мир превращался в собрание абстрактных драчунов. И вот что заметил Набоков: чем больше Щеголев обнаруживает в их действиях хитрости и расчета, «тем проще и пошлее становится созданный им мир». Владимир Владимирович сам и не знал, что на самом деле он описал то, что сейчас многие называют «теорией политического реализма». Как это часто бывает, сама теория не лишена здравого смысла и дает много хороших устойчивых объяснений, однако, уйдя в массы, она получила именно такое понимание, как ее описывал Набоков. Само название Realpolitik уже довольно соблазнительно для определенного склада людей, потому как содержит серьезную претензию: вот есть идеализм, мораль, прекраснодушие и политические фантазии, а вот «настоящая» реальность – национальные интересы, ресурсы, безопасность и сила. Но для того нам и нужна философия подозрения – если кто-то претендует на знание «реальности», его нужно подозревать особенно сильно. Стоит только взглянуть на концептуальный аппарат политического реализма, мы увидим, что Realpolitik далеко не свободна от воображения. Просто она основана на вполне определенном способе воображать политический мир. И этот способ, который сформулировал еще Гоббс в своем «Левиафане». В этом мире живут автономные субъекты, которые прежде всего заинтересованы в собственном сохранении. Поскольку над ними нет высшей силы, которая могла бы гарантировать безопасность, они вынуждены подозревать друг друга, оценивать чужую силу и рассчитывать на собственную. Внутри государства проблему «войны всех против всех» решает Левиафан, но ведь над государствами Левиафана нет. Поэтому международный мир легко представить как продолжение естественного состояния, в котором государства стремятся к безопасности, опасаются усиления конкурентов и вступают в союзы исходя из своих национальных интересов. Но вот вопрос: а откуда мы вообще берем эти национальные интересы? Ведь даже само понятие «нация», является «воображаемым сообществом», это отлично показал Бенедикт Андерсен. А «национальный интерес» тогда оказывается своего рода второй производной от этого воображения: сначала возникает коллективный субъект, затем ему приписывается общая воля, а потом мы начинаем выяснять, чего именно этот субъект хочет. Причем ведь материальная реальность сама ответа не дает. Вот в одной стране, допустим, есть большие запасы нефти. Что это значит? Необходимо увеличивать экспорт? Развивать собственную переработку? Сохранять стратегические резервы или, наоборот, избавляться от сырьевой зависимости. Нефть, безусловно, реальна, но «национальный интерес» из нее непосредственно никак не вытекает. Если говорить языком психоанализа, такая «реальность» – это фантазм, определенная схема, позволяющая объяснить, кто я, кто Другой и чего от него следует ожидать. Причем этот фантазм способен производить свои подтверждения. Я считаю соседа потенциальной угрозой и вооружаюсь, сосед видит мое вооружение и вооружается сам, им теперь у меня появляются дополнительные основания считать его угрозой. Классическая дилемма безопасности показывает, что представление о мире всегда участвует в производстве именно того мира, который якобы лишь описывает. Так что нет ничего более воображаемого, чем «реальная политика». Realpolitik берет вполне определенную модель субъекта, переносит ее на государства, наделяет их волей и интересами, конструирует намерения Другого, а затем называет всю эту сложную работу воображения просто «реальностью». Это модель со всеми ограничениями, свойственными моделям. Впрочем, в основаниях эта теория вполне гуманистична и не так глупа, как ее пытаются применять некоторые т.н. теоретики. Но это уже другая история. Такие дела.
Так вышло, что в патриархальных сообщества мужчины любят посмеиваться над женской эзотерикой. Ну знаете, над гороскопами, таро, "материальностью мыслей", дыханием маткой и сообщениями Вселенной, которая почему-то очень заинтересована в личной жизни конкретной девушки из Подмосковья. Но при этом слепым пятном оказывается упрямый факт, что в современной публичной сфере существует вполне развитая маскулинная эзотерика. Просто она обычно не называется эзотерикой. Она называется системой, техникой, тренировкой, мужской психологией или древним знанием, которое современная наука пока не способна объяснить. Ну вот, например, пикаперы много лет оперировали понятием "энергия", свойственным всем современным эзотерическим учениям. Энергию нужно было запустить, направить, удержать, не отдать женщине. Необходимо было сохранять "фрейм", входить в правильное состояние, считывать сигналы, подавлять нуждаемость и демонстрировать высокоранговое поведение. На поверхности перед нами якобы технология соблазнения, но по структуре это буквально магическая система. Есть тайное знание, посвященный наставник, набор ритуалов и невидимая сила, которой можно воздействовать на другого человека. То есть мы видим здесь некоторое гендерное гендерное разделение магического труда. Женская эзотерика чаще направлена на интерпретацию, "что я чувствую", "почему этот человек появился в моей жизни", "какой знак мне посылает мир". Мужская эзотерика скорее направлена на контроль, она имеет такой вот прикладной аспект: как победить соперника, добиться женщины, заработать деньги, стать альфой и научиться одним взглядом подавлять волю противника. Конечно, сияющей вершиной этого жанра, брильянтом в короне можно считать бесконтактный бой. Российские мастера, роняющие учеников движением ладони, стали, кажется, даже известнее китайских мастеров фейкового кунг-фу. Но принцип везде примерно одинаковый: есть мастер, который обладает секретными знаниями предков, который обобщил лучшее из традиционных техник и разработал собственную систему. Вокруг этого наставника всегда выстраивается группа людей, которые заранее признают его силу, синхронно реагируют на жесты и подтверждают реальность происходящего собственными падениями. И, конечно, самое смешное – это наблюдать за тем, как однообразно происходят разоблачения подобного рода мастеров. Их сила существует ровно до контакта с человеком, который просто проводит троечку в корпус. Потом это объясняются тем, что Эдвард Эванс-Причард называл вторичным объяснением. Получилось – работает система, не получилось – ты просто вышел из состояния, недостаточно верил, нарушил условия, вот энергия и не сработала. "Я не могу использовать энергию в полную силу, иначе убью". Поэтому адептов поражение учителя никак не разубеждает, как не разубеждает тех, кто верит в астрологию, то, что их любимый астролог предсказывает события с вероятностью подбрасывания монетки. Бронислав Малиновский описывал важный аспект появления магических практик, когда исследовал жителей Тробрианских островов. Когда местные жители ловят рыб у в лагуне, травя ее ядом, опасным для рыбы, но безвредным для человека, этот процесс довольно предсказуем и зависит от умения, поэтому никаких существенных магических практик там не используется. А вот перед выходом в открытое море тот же рыбак произносит над лодкой заклинания и соблюдает обряды, без которых в лодку просто не сядет. Потому что в открытом море результат не гарантирован. Люди зовут магию туда, где их умение перестает отвечать за результат. Поэтому маскулинная эзотерика гнездится в сексе и деньгах, а не, например, в починке смесителя. В общем, даже тут мы видим властную ассимметрию: когда общество смеется над таро или гороскопами, оно смеется не над магическим мышлением как таковым, а преимущественно над его фемининно маркированными формами. Маскулинная магия часто получает более высокий статус, потому что приходит не с колодой таро, а с флипчартом, таблицей уровней и словом «методология», хотя, по сути, все то же самое. Такие дела.
Сегодня день PR-специалиста, и я вспомнил об одном своем старом тексте. Дело в том, что историю PR обычно рассказывают в духе экономического материализма, чисто марксисты окопались. Нарратив такой: в конце XIX – начале XX века американский капитализм укрупняется, появляются тресты и промышленные империи, обостряются конфликты с рабочими, а массовая пресса начинает с удовольствием вытаскивать наружу коррупцию, эксплуатацию и сомнительные методы большого бизнеса. Журналистов этого направления прозвали «разгребателями грязи». Итак, журналисты разоблачают корпорации, общество возмущается, корпорации нанимают специалистов, чтобы объяснить публике, что они вовсе не чудовища. Так появляется PR. В этой версии, конечно, есть своя правда, и она объясняет обстоятельства возникновения отрасли, но не ее культурную функцию. Почему промышленному магнату недостаточно владеть заводами, получать прибыль и иметь поддержку государства? Почему ему требуется еще и выглядеть достойным человеком, благотворителем? Ведь можно было переломать ноги этим журналистам, купить и закрыть газеты и вообще пойти силовым путем? И тут я снова призывал Макса Вебера и его «Протестантскую этику и дух капитализма». Вебер, конечно же, не утверждал буквально, что Реформация изобрела капитализм: торговля, банки и жажда наживы существовали задолго до Лютера. Его интересовало, откуда взялся особый тип человека, для которого систематический труд, накопление и постоянное расширение дела стали не просто выгодными, но нравственно правильными. В XVI веке Мартин Лютер выступил против католической практики индульгенций и представления, будто спасение можно заработать добрыми делами или купить церковным платежом. Нельзя поставить Бога в положение должника: я правильно себя вел и заплатил – теперь выдавайте рай, мне положено. Спасение зависит от божественной благодати, а не от учета твоих заслуг. Капиталистический сюжет у Вебера, однако, связан прежде всего с более поздним аскетическим протестантизмом – кальвинизмом. Учение о предопределении создавало неприятную ситуацию: Бог заранее решил, кто спасется, изменить это решение невозможно, а узнать его нельзя. Что остается человеку? Жить так, словно ты принадлежишь к избранным: методично трудиться в своем призвании, соблюдать дисциплину, избегать праздности и излишеств, поддерживать репутацию. То есть земной успех не покупал спасение, но мог переживаться как косвенный знак благодати. И заработанное нельзя было беззаботно пропить, прогулять или обратить в демонстративную роскошь, а потому деньги снова вкладывались в дело. Так религиозная аскеза непреднамеренно создавала культурный императив бесконечного накопления. Здесь и появляется связь с PR. Экономический успех должен получить социальное признание. Богатство недостаточно приобрести – его необходимо представить как заслуженное, полезное и нравственно допустимое. Религиозная община в секулярном обществе превратились в общественность, и знак благодати свидетельство стал синонимом корпоративной репутации. Поэтому PR можно понимать не как ответ на забастовки и разоблачения и не просто как «опиум для народа», которым капиталисты успокаивают рабочих. Его более фундаментальная функция – производство легитимности. PR переводит частный успех на язык общественного блага: смотрите, мы не просто много заработали, мы создали рабочие места, развили отрасль, поддержали культуру, спасли лес и научили детей финансовой грамотности. Иными словами, наше привилегированное положение не случайно и не постыдно, мы его заслужили. Отсюда понятнее вечный вопрос первого лица: «А как ваша пиарщина повлияет на продажи?» Вообще-то отрасль возникла не для этого. Продажи могут быть следствием, но предмет PR– престиж, доверие и общественное право организации оставаться в своем привилегированном положении. Главный вопрос для работы пиарщикк: стало ли положение компании более признанным? Считают ли люди право компании на деньги, власть и влияние более легитимным? Капитализму, как выясняется, недостаточно прибыли. Ему требуется еще и доказательство собственной праведности. Такие дела.
Тут на днях вышла статья в Forbes о том, как работает культура отмены в Азии, и я там выступил с комментарием. Вообще если вспоминать, откуда берется привычка объяснять азиатскую жесткость культурными особенностями, то обычно вытаскивают Рут Бенедикт с ее без, сомнения, культовой книгой «Хризантема и меч». Ее она писала в 1946 году по заказу американского военного ведомства, которому нужно было срочно понять страну, на которую они сбросили ядерную бомбу. Интересно, в самой Японии Бенедикт не была ни разу и работала по фильмам, пропагандистским брошюрам и интервью с эмигрантами, что сама честно называла изучением культуры на расстоянии. Из книги в массовый оборот ушло уже ставшее классикой различение культур вины, где человека внутри его сознания всегда есть внутренний судья, который был туда имплементирован христианской традицией, и культур стыда, где санкцией служит взгляд окружающих. Япония у Бенедикт получилась образцовой культурой стыда, ну как же, посмотрите, как они охотно делают себе сеппуку. Почему? Потому что у них нет концепции греха, который можно искупить и снять с себя вину. И с тех пор схема кочует по колонкам и тренингам межкультурной коммуникации. Модель очень привлекательная, но, как и любая модель, приземляясь на землю, она встречается с сопротивлением реальности. Например, японский социолог Сакута Кэйити показывал, что азиатский стыд вполне интериоризирован и работает почти как та самая западная совесть. А вся чикагская школа социологии и творчество Стивена Кинга нам показывают, как прекрасна может быть жизнь в американской готике маленького городка среди белых англосаксонских протестантов (конечно, нет). И все же не будем совершенно уж осуждать Бенедикт, ведь придумать хорошую модель с устойчивыми различениями – это хорошая работа. Просто она работала на основе публичных текстов, а слова и действия – это часто разные вещи (в социологии это называется парадокс Лапьера). А если мы хотим посмотреть на действия и социальные структуры, то тут лучше вспомнить Мэри Дуглас с ее сеткой grid-group (решетки и группы). Группа – это то, насколько человек растворен в замкнутой общности с жесткой границей свой/чужой, где идентичность и есть членство. Решетка – то, насколько его жизнь расчерчена внешними правилами и ролями, которые он не выбирал, вроде предписанного места в иерархии. Из двух осей получаются четыре типа обществ, от плотной иерархии до атомизированного рынка, но для нашего сюжета важна одна связка. Там, где решетка плотная, а групповое членство сильное, отмененному человеку буквально некуда деться: другой группы, куда можно перебежать, попросту нет, а исключение из единственной и есть та самая социальная смерть. Азиатская жесткость, из-за которой все затевалось, это в гораздо большей степени вопрос социальной структуры, чем восточной предрасположенности к стыду. А в западных обществах, где показатель и «группы», и «решетки» обычно слабее, отмененный часто находит себе нишу, пересобирает круг общения, перетекает в соседнюю сеть, и отмена выходит болезненной, но не пожизненной. А в азиатских странах с сохранившимися традиционными представлениями об идентичностях и социальных ролях, так сделать гораздо сложнее. Что касается меча и хризантемы, цифровые платформы, кажется, сняли это различение за ненадобностью. Западный кэнселлинг формально происходит в культуре вины, но работает через механику стыда: пока еще никто не отменил себя сам по зову совести, отмена всегда приходит снаружи, через разоблачение перед публикой. Лента и есть тот самый взгляд окружающих, только поставленный на промышленную основу, с вечным архивом и поиском по ключевым словам. В общем, все,что мы принимали за оргазм, оказалось обычной астмой. За загадочным "восточным менталитетом" стоит структурное устройство изучаемого нами общества, его морфология. Стыд сейчас глобализируется и уже стучится к каждому в ленту, а вот куда идти после отмены – это по-прежнему зависит от того, есть ли у тебя социальное убежище. Такие дела.
Немного пятничной философии: в штате Колорадо в республиканских праймериз победил известный общественный деятель, ветеран Корпуса морской пехоты США Виктор Маркс. И да, самое смешное, что его отца реально звали Карл Маркс. То есть Карл Маркс вырастил республиканца, обладателя черного пояса 7-го дана по карате и джиу-джитсу, рекордсмена по самому быстрому в мире обезоруживанию человека с пистолетом. Видимо, готовил его к классовой борьбе сызмальства, правда, немного не угадал с политической ориентацией. Такие дела.
Мне в память врезалось высказывание одного там успешного зарубежного эффективного менеджера и венчурного капиталиста российского происхождения «все ваши либерал артс должны умереть». Впрочем, такая позиция встречается нередко от так называемых «технарей»: эти гуманитарные науки мутят воду, мы бы уже давно все проблемы порешали, вжух и все. И сейчас мы видим, как эта взрывная смесь технооптимизма и самоуверенности идет рука об руку с таким явлением, которое я бы назвал «гуманитарный инфантилизм». Она выражается в уверенности, что техническая компетентность автоматически дает право судить о человеке, обществе, культуре, политике и будущем и свои суждения считать единственно верным, потому что они укладываются в какие-либо исчислимые представления о реальности. Природа человека проста, механистична, если ты сможешь найти к этой мясной машинке правильный ключик, он будет делать все, что ты пожелаешь. И в этом есть любопытный парадокс: технооптимист любит говорить, что гуманитарии живут в прошлом, но сам он мыслит очень плохо понятыми категориями XIX века, плодами Просвещения и модерна. Это такой вот старый не очень добрый позитивизм-позитивизм, старая вера в линейный прогресс, фантазия о том, что общество можно рационально перепрошить, если убрать мешающие суеверия, традиции, моральные сомнения и медленных людей с дурацкими книжками, эмоциями, любовишками и прочим багажом. Эта идеология на новом своем витке вылилась в такие вот явные признаки: Подмена суждения расчетом. Технократу кажется, что если мы построили модель, значит, мы поняли ситуацию. Но модель может показать вероятность, корреляцию, сценарий, диапазон риска. Она не отвечает на вопросы: что справедливо, что допустимо, кто несет ответственность, где проходит граница насилия и почему люди будут сопротивляться твоему якобы разумному решению. Вера в нейтральность технологии. Как будто ИИ, платформа, алгоритм или дашборд просто «показывают реальность». На деле они всегда уже встроены в чьи-то цели, критерии, интересы и процедуры. Редукция человека до функции. Работник — это не носитель опыта, не часть институциональной памяти, не участник сложной координации, а лишь единица производительности. Поэтому, например, сокращение после внедрения ИИ подается как естественный шаг. Ну а что, раз модель пишет, значит, копирайтеры не нужны, модель кодит, значит, младшие разработчики не нужны, модель отвечает клиентам, значит, поддержка не нужна. А потом внезапно выясняется, что кто-то должен проверять, понимать контекст, держать ответственность и чинить последствия. Культ скорости и масштаба. Все, что замедляет внедрение, объявляется архаикой: право, этика, экспертиза, гуманитарная критика, профсоюзы, университетская осторожность, публичная дискуссия. Но иногда это не тормоза, а именно взрослые институты, которые не дают инфантилу на электросамокате врезаться со всего размаху в стену реальности. Презрение к непереводимому в метрику. Доверие, достоинство, легитимность, страх, обида, символическое значение, историческая память — все это считается гуманитарной чепухой, пока не взрывается кризисом, войной, забастовкой, судебным иском или репутационной катастрофой. Аутсорсинг ответственности. «Так показал алгоритм», «такие у нас данные», да и просто «жизнь так устроена». На языке психологии это называется «внешний локус контроля», а переводя на язык ребенка – «она сама». Взрослая позиция начинается там, где человек говорит: нет, решение принял я, критерии выбрал я, последствия тоже мои. Некоторые вещи просто не сводятся к технике и алгоритмам, как бы вы ни старались. Если вы убили бога в качестве папочки и заменили его богом из машины, так этому тоже не бывать, с этим еще античные мыслители разобрались. Увы, не все измеряется в попугаях, ибо человек есть мера всех вещей. Такие дела.
Античный боди-хоррор: как греки изобрели Джона Карпентера, Дэвида Кроненберга и B-movies Боди-хоррор принято связывать с кино XX века: с Джоном Карпентером, Дэвидом Кроненбергом, мутирующими телами, инопланетной слизью, хирургическими фантазиями и эстетикой B-movies. Однако, если прислушаться, из культовых сюжетов «Мухи» или «Нечто» мы явно слышим речь с древнегреческим акцентом. Античная культура, как обычно, придумала почти все основные приемы этого жанра. В греческих мифах тело постоянно выходит из-под контроля. Люди превращаются в животных, растения и чудовищ, боги вмешиваются в плоть смертных как в материал для экспериментов, а наказание часто принимает форму телесной деформации. В античной трагедии герой может внезапно обнаружить, что его человеческий облик — вещь временная и крайне ненадежная. На лекции мы поговорим о том, почему античные мифы можно читать как раннюю лабораторию боди-хоррора, как современные классики ставят проклятые вопросы человеческой сущности и почему массовое кино категории B иногда оказывается ближе к античному мифу, чем снобистская «высокая культура». Лекцию читает Илья Стахеев — философ и социолог, исследователь медиа, создатель «Тотального диктанта». Преподавал в ИТМО, НИУ ВШЭ, ЕУ, РАНХиГС. 31 мая, 16:00 Галерная 20-22 Стоимость билета: 1490 р. Для записи: @mnogookoe Каждая встреча сопровождается закусками, напитками и вайбами! Если вы не смотрели фильмы, ничего страшного, можно приходить без подготовки.🍉🍒🍋 #фата_вечер
Публичное осмеяние известных людей, как и почти все на этой планете, придумали древние греки. У Аристофана старая аттическая комедия работала именно так: на сцену вытаскивали известного политика, философа или богача, делали его смешным, и он на короткий ритуальный промежуток переставал быть фигурой авторитета. Сократа можно было показать софистом и шарлатаном, а, например, Клеона — пустобрехом. Аристотель (как без него) в "Поэтике" четко зафиксировал границу этого ритуала, когда комическое есть разновидность безобразного, которое не причиняет боли и не разрушает. Объект должен быть унижен, но не уничтожен. Поэтому очень важно сохранить за тем, кого осмеяли, право на ответ, ведь оно показывает, что его статус выдержал испытание, ритуал был контролируемым. В наше время этот способ говорить со знаменитостями вернулся под именем «прожарка». И вот по состоянию на 2026 год можно сказать, что дискурс прожарки, такой вот способ говорения с вечным «подколом», стал основным коммуникационным стилем развлекательного контента. Ведь это не просто шоу на ТНТ, эта логика перекочевала и в "Натальную карту", и в шоу "Токсики", и, конечно, "ЧБД", где история от гостя – это просто повод, смотрели шоу именно из-за того, что на гостя накидывались всей стаей и начинали его "обшучивать". И эта популярность кое-что может сказать нам об общественных настроениях. Общество, бесконечно потребляющее прожарки, живет в дефиците публичного возмездия и с мощнейшим запросом на него. Это бессознательный выплеск бушующего где-то в недрах общественного сознания рессентимента. При этом, конечно, в жанре нет никакой реальной критики элит, это ее симуляция. Более того, в капиталистической логике цинического разума, на самом деле это обслуживание той же самой элиты внимания, потому что в медийном обществе настоящей властью обладает не только тот, кто управляет, а тот, кто занимает экран. Зрителю кажется, что он смеется над "верхами", на самом деле он смотрит, как держатели внимания подтверждают свой статус через ритуальную процедуру десакрализации. Все довольны, кроме, возможно, понятия человеческого достоинства. Более того то, в платформенной экономике это порождает еще и рой микропаразитов-комментаторов, лже-психологов, каких-то там коучей, блогеров, которые обсасывают эти скандалы, не имеющие реальной проблематики и никак не влияющей на жизнь. Бурдье назвал бы это перераспределением символического капитала. Ведь селебрити обладает символическим капиталом: узнаваемостью, престижем, легитимностью, доступом к вниманию. Прожарка — это способ перераспределить этот капитал внутри медийного поля. Сначала комики получают право временно паразитировать на статусе гостя, потом гость получает право подтвердить, что он "современный и трендовый", платформа получает просмотры и деньги за рекламу, блогеры получают материал для реактов и разборов, зритель получает чувство участия в символическом суде и бесконечный контент. Современная прожарочная культура — это способ переработки социального неравенства в смех. У этого, безусловно, тоже есть свои исторические корни: Михаил Бахтин это замечательно описывает как карнавальную культуру. Но у Бахтина карнавал хотя бы на время переворачивал социальный порядок: дурак, шут становился королем, простолюдин — епископом, происходит временная отмена официальной серьезности, иерархий и дистанций. Но современные шоу – это не стихия праздника, это индустрия. В классическом карнавале временное низвержение власти не было полностью управляемым продуктом. А в современной прожарке оно производится студией, платформой, продюсерами, алгоритмами, нарезками, рекламой и личными брендами, и поэтому она не разрушает иерархию, а обслуживает ее. Знаменитость падает с пьедестала ровно на ту глубину, которая нужна для просмотров, и затем возвращается обратно уже с дополнительным паблицитным капиталом «он умеет смеяться над собой» и гонораром за участие. А ты остаешься с теми же страхами, неуверенностью в будущем и другими проблемами современности в обществе, где уничтожаются последние остатки солидарности. Такие дела.
До чего доводит социология: товарищ Михаил @bookzombie Фаустов написал книгу про свои книжные фестивали, используя теории Макса Вебера и Пьера Бурдье, великий русский писатель Виталий Сероклинов проверил, есть ли в его словах ошибки, а я – проверил, правильно ли он сослался на именуемых социологических боссов. В результате на титульной странице мы присутствуем очень органично, буквально как Бывалый, Трус и Балбес. Ловите Михаила на ближайшем к вам кинофестивале и требуйте автограф. Такие дела.
Друзья, уже завтра, 18 апреля в 14.00 пройдет Тотальный диктант, к которому, как многие читатели этого канала знают, я имею некоторое непосредственное отношение. По традиции приглашаю вас писать его в том городе, в котором вы живете, все еще можно поискать подходящую площадку. Но еще в этом году мне выпала честь в рамках, опять же, традиционного онлайн-марафона побеседовать с тремя очень интересными и содержательными гостями про язык, литературу и философию, так что подключайтесь (время по Москве): - в 13.05 говорим с философом Максимилианом Неаполитанским про кринж, масиков и темпоральность, - в 21.00 обсудим с доктором филологических наук и прекрасным писателем, а также автором Тотального диктанта 2015 года Евгением Водолазкиным читательский опыт, Пушкина и автора текста диктанта этого года Алексея Варламова - в 22.00 - с доктором филологическим наук Валерием Ефремовым задорно пошутим над социально маркированными словами, языковыми играми и пораздражаем представителей естественных наук нашими гуманитарными метафорами. Я буду диктовать в котокафе "Республика котов" на Литейном, так что получается, что на один день я стану диктатором Республики котов. Возвращаемся к истокам. Такие дела. P.S. Для затравки - анонс беседы с Максом.
В философии есть одно не слишком популярное, но очень полезное понятие — «словарь». Его предложил аналитический философ Ричард Рорти, которого я уже не раз упоминал в этом скромном канале. Итак, финальный словарь — это такой набор слов, при помощи которых человек описывает и оправдывает свою жизнь, свои убеждения, свое понимание того, что важно и что можно. Фокус в том, что за пределами этого словаря у человека нет способа подтвердить, что его словарь правильный, не прибегая к словам из того же самого словаря: любое обоснование оказывается круговым, замкнутым на самом себе. Сменить словарь — значит, по существу, сменить мир, потому что мир дан нам через слова, которыми мы его описываем. Людвиг Витгенштейн сказал примерно то же самое короче: границы моего языка суть границы моего мира. Все это важно потому, что язык оказывается чувствительнее его носителей. Он регистрирует сдвиги в культуре раньше, чем мы успеваем их отрефлексировать, и иногда достаточно обратить внимание на одно новое словоупотребление, чтобы увидеть, что за ним стоит уже произошедшая и довольно серьезная перемена. К чему вся эта преамбула? В последние пару лет в русскоязычном пространстве совершенно буднично закрепилось словосочетание «контент-завод». И вот это как раз тот случай, когда стоит вслушаться в само это сочетание слов. Потому что творческую деятельность исторически описывали совсем другими словами: мастерская, студия, лаборатория, в конце концов, даже «фабрика грез» была когда-то ироничной метафорой, в которой еще слышалось удивление. А «завод» — это уже не метафора и не ирония, это самоописание. Люди, которые производят контент, сами называют свое дело заводом и не видят в этом ничего странного. А что видим мы?
Философы-гладиаторы: как в СССР появились свои “файлы Эпштейна” В СССР старались догнать и перегнать Америку, а потому там появилось свое “дело Эпштейна” еще на 60 с лишним лет раньше. Любопытный нюанс в этой мерзкой истории был в том, что центре скандала там оказались профессиональные философы, о есть люди, чьей прямой обязанностью было определять границы нравственного и безнравственного для целой страны. В феврале 1955 года на стол Хрущеву легло анонимное письмо от матери студентки, которую сделал своей секс-рабыней некий Константин Кривошеин, который был драматургом-литератором средней руки, который представлялся знакомым самого министра культуры. Итак, Кривошеин пообещал девушке карьеру в Большом театре и привез на свою подмосковную дачу в Валентиновке, где функционировало нечто вроде закрытого “мужского” клуба для высокопоставленных гостей. Когда прокуратура начала проверку, обнаружилась вторая жалоба, уже не анонимная: Зинаида Лобзикова, инструктор по культуре одного из московских райисполкомов, просила вызволить свою дочь Алину, студентку балетного училища, из того же самого притона. Хрущев дал команду расследовать скандал, и тут выяснилось, что завсегдатаями “клуба” Кривошеина были люди, составлявшие интеллектуальную верхушку советской идеологической машины: министр культуры СССР, академик Георгий Александров, член-корреспондент Академии наук Александр Еголин, зам заведующего отделом науки и культуры ЦК КПСС Владимир Кружков, профессор Сергей Петров из Института мировой литературы. И схема там была вполне эпштейновская: Кривошеин играл роль сутенера-организатора, вербовавшего студенток творческих вузов обещаниями карьеры и знакомств, а номенклатурные гости выступали потребителями, между которыми и организатором действовал негласный договор — доступ к власти в обмен на секс-услуги. Скандал разбирался на уровне бюро Московского горкома партии, куда Хрущев приехал лично. Говорят, что он долго кричал на виновных, а потом обратился к пожилому Еголину с вопросом, который стал легендарным: мол, Александров мужик молодой, тут все понятно (хотя тоже - а что понятно?), а ты-то в твои годы зачем в это болото полез? И Еголин, привыкший за десятилетия партийной работы к языку эвфемизмов и уклонений, пробормотал фразу, которая вошла в историю: "Так я ничего, я только гладил". Реплика мгновенно разлетелась по партийным коридорам, и к фигурантам скандала приклеился ярлык “гладиаторов”. При этом скандал кончился, в общем-то, пшиком, потому что советская система своих номенклатурщиков не сдавала. Всех просто сняли с постов. Александрова сослали в Минск, Кружкова отправили в Свердловск, Еголина понизили до рядового научного сотрудника и перевели в Ленинград. Реальный срок получил только организатор всего этого мрака Кривошеин, да и то за спекуляции, а не за буквальную торговлю людьми. Публичного суда тоже не было. Среди всех этих философов-имморалистов меня, конечно же, привлекла биография Александрова, это интересный экземпляр академической философской биографии. Например, в годы репрессий он выстроил систему интеллектуального рэкета: он вызывал к себе молодых талантливых аспирантов и сообщал им, что ему из ГПУ звонили и справлялись о них, что им грозит катастрофа, и единственное спасение состоит в том, чтобы написать книгу, например, в честь сталинских статей по лингвистике. Книга, разумеется, выходила затем под именем самого Александрова. Также он помогал Жданову травить Зощенко и Ахматову с “философских позиций”. Интересно, конечно, что советская философия официально отвергала Канта как буржуазного идеалиста, категорический императив считался абстрактным морализмом, оторванным от реальной классовой борьбы. Александров много писал об этом в своих учебниках. Что ж, мало что из советского идеологического наследия укоренилось в советско-постсоветской культуре, как отрицание Канта и отношение к человеку всегда как средству и никогда - как к цели. Вся эта история - прекрасное тому подтверждение. Такие дела.
Немного ностальгического потока сознания. Сегодня любимому детищу под названием "Тотальный диктант" исполнилось 22 года. Как проект, наверное, он уже весьма зрелый, но если подходить с мерками человеческого возраста, то он еще совсем юный. Собственно, мне было на год больше, когда я и еще несколько моих друзей после того, как нас окатил потный вал вдохновения, придумали такую вот идею. В 2004 году он прошел в первый раз в поточной аудитории Новосибирского госуниверситета, а сейчас будет проходить по всей планете, и это, конечно, большой шаг для такого молодого человека. Как и подобает талантливому ребенку, он, конечно, стал больше, лучше и умнее, чем его непутевые родители, но радует, что то, что мы тогда закладывали в идею Диктанта, осталось в том или ином виде до сих пор. Притом, что уже есть и общественный фонд, и Филологический совет Диктанта, и у него уже появились свои маленькие дети: тест TRUD и Недиктант.Дети. То есть мы, родоначальники, можно сказать, стали просветительскими дедушками и одной просветительской бабушкой. Мы хотели, чтобы это мероприятие было бы сугубо добровольным, чтобы благодаря ему люди бы начали любить и понимать русский язык и литературу, а через это - любить и понимать друг друга. Не знаю, как вообще, но в рамках организаторов Диктанта это точно получается. Его делают потрясающие, увлеченные, веселые и в хорошем смысле очень сумасшедшие люди по всей планете. В студенчестве мы часто пели песню со строчкой "я ищу таких, как я, сумасшедших и смешных". Кажется, что мы их нашли уже какое-то значительное количество и продолжаем находить. И если уж подтягивать спич к теме этого скромного телеграм-канала, мы несколько успешнее, чем Диоген, ищем человека. Такие дела. P.S. Поздравляю всех причастных, приходите 18 апреля писать диктант в вашем городе, читайте хорошую литературу, берегите себя и ваши хорошие идеи.
Идея умереть за что-нибудь великое, как и почти все на этой планете, была придумана древними греками. У них это называлось «славной смертью» и выражалось в двух вещах: публичной сцене и долгой памяти. Очевидно, что такая идея могла возникнуть только там, где сошлось несколько важных предпосылок. Во-первых, существует общий мир, способный превращать частную биографию в историю, значимую для других. В античном полисе это обеспечивали соответствующие институты и жанры: надгробная речь, эпитафия, хроника, мемориальные ритуалы и практики, сама привычка равных судить о делах равных. Во-вторых, такая конструкция стала возможной при наличии мировоззрения, в котором еще нет бессмертной божественной души, как в более позднем христианстве. Человеческая конечность компенсируется тем, что может пережить человека в этом мире: слава, признание, имя, память. Поэтому славная смерть — это, в сущности, частный случай более общего механизма: полис, являясь высшим благом античного общества, в знак благодарности за служение себе умеет превращать твое действие в то, что останется, так сказать, «после меня». В этом смысле слава выступает земным эквивалентом бессмертия — она дает человеку шанс не исчезнуть полностью. Великая Ханна Арендт вернула эту логику в своих размышлениях уже в 20-ом веке. Мотив «славной смерти» возвращается в эпоху, когда вера в загробное бессмертие после долгого триумфа христианской идеи бессмертия души начала ставиться под сомнение под напором модерна. Политическое снова начинает претендовать на роль команды «сохранить как», только теперь гарантом выступает полис в своей новой ипостаси – национальном государстве. И люди пытаются оставить след не только в биографиях, а в вещах, которые переживают биографии: в конституциях, памятных датах, государственных ритуалах, названиях улиц, школьных канонах и т.д. Эта логика появляется в Vita activa как часть различения публичного и приватного. Публичный мир, по Арендт, — пространство, где человеческие дела получают шанс на мирское бессмертие (earthly immortality): действие и речь могут пережить биологическую жизнь, если есть сцена, где их видят, обсуждают и помнят. Поэтому гражданское мужество является политической добродетелью «par excellence»: вход в публичность предполагает готовность рискнуть своей головой, потому что на кону стоит участие в общем мире. Безусловно, у этой конструкции есть и теневая сторона: понятно, что доступ к публичности распределен неравномерно: он держится на исключениях и иерархиях. Поэтому «слава» никогда не бывает универсальной, она принадлежит тем, кого допускают на сцену и чьи дела считают достойными рассказа. Но эта арена поддерживала иллюзию доступности, а граждане так или иначе понимали тот путь, при помощи которого они могли обрести свое гражданское бессмертие. Но век 21, увы, поставил эту возможность под большой вопрос. Во-первых, постмодерн деконструировал все «великие идеи», за которые можно было бы умереть. А, во-вторых, даже если в рамках метамодерна вы все же уверовали во что-то искренне и готовы за эту идею умереть – будет ли у вас посмертная слава? Ведь «славная смерть» требует относительно устойчивого публичного мира, который способен удержать повествование. Кажется, что как будто бы сегодня инструментов «увековечивания» стало больше, чем когда-либо, но есть ли там долговечность? Современные информационные циклы не просто коротки, они практически моментальны. А символические формы еще и легко переписываются или обесцениваются. Ну вот был у вас публичный блог о том, как вы ежедневно ели, как приседали и что читали, и обрел он популярность. Увы, после вашей смерти он ее утратит очень быстро, ведь в этой деятельности нет ничего славного, Аренд называла такое labor, то есть чем-то, что связано с биологическим процессом жизни. В такой среде сама возможность «славной смерти» становится проблемой. И злая ирония заключается в том, что мы живем в цивилизации, где все записывается, но мало что запоминается. Такие дела.
Унаги маки для женщин Восточной Европы После «файлов Эпштейна» всплыл довольно любопытный и характерный тип реакции: «богатые и знаменитые мужчины всегда мишень охоты алчных развратниц, они сами виноваты, а моралисты — ханжи». Важно, что это часто подается как такое вот осторожное усложнение картины мира, дескать, надо уметь отделить ужасное преступление от просто преступления, а просто преступление от события хоть и постыдного, но неподсудного. И это работает как нормализация: раз так устроен мир элит, значит обсуждать нечего. И самое интересно, что среди этих вот адвокатов про боно не только мужчины сильно половозрелого возраста из России, видимо, их триггерит какой-то личный опыт. Есть и женщины, особенно преуспела одна иноагентесса, которая буквально написала: "Люди ведут себя как девственница, которая по большому секрету узнала, что у мужиков есть такой «угорь», который любит заползать в женские дырки". Причем, в этой фразе она допустила две такие оговорки, что Зигмунд Фрейд прямо одобрительно кивнул ей со своего облачка: вместо угорь она сначала сказала Игорь, а вместо женские – детские. Ну да это все были бы проблемы ее психотерапевта, если бы она ходила к психотерапевту и верила в пользу психотерапии. Но она предпочитает вывалить такие свои фантазии на русскоязычную интернет-аудиторию, и первая реакция на такое, конечно, совершенно нефилософская, когда хочется покрутить пальцем у виска. Но если призадуматься и вспомнить, как работает идеология, то все становится более или менее понятно. Представьте типаж «идеологического адвоката системы» из числа российских сталинистов. Он смотрит на факты, насилие, злоупотребления, эксплуатацию, произвол и не спорит с фактами напрямую. Он делает другое: переводит их в другой контекст, где они перестают быть преступлением и становятся «неизбежными издержками исторической/экономической необходимости». Просто посмотрите любой ролик Климсаныча и Димюрича про коллективизацию: «да, жестко, но без этого никак», «да, перегнули, но в целом идея верная», «да, есть жертвы, но альтернатива хуже», «да это же были бандиты». Наша иноагентесса – это Климсаныч и Димюрич, вывернутые на консервативную изнанку. Она оправдывает капитализм, даже если ей ткнули в лицо факты. И она настолько уверовала в свою неоконсервативную идеологию, что во имя ее готова оправдывать любое преступление капитализма как системы. Ну и что, что богатые и знаменитые растляют девочек, зато они создают рабочие места, благодаря им летают на Луну, во имя их женщины варят сталь и дети падают ниц. Кстати, аргумент левых оправдателей Сталина тоже из этой же прогрессивистской серии – оставил страну с бомбой и запустил космическую программу. Получается, что этот цинический разум – продукт такой вот моральной инверсии. Вместо вопроса «что произошло и кто пострадал?» появляется вопрос «а не покушаетесь ли вы на нашу картину мира?». И тогда любое расследование, любая эмпатия, любая попытка назвать насилие насилием объявляются ханжеством или недопониманием революционного момента, обвинение выбирайте сами. Идеология всегда так защищается: она не говорит «я защищаю власть», она говорит «я защищаю реальность от ваших нападок». Проблема только в том, что эта защита строится ровно на отрицании конкретных фактов, причем фактов системных, а не просто черрипикинга. И получается, что водка в малых дозах полезна в любых количествах. Такие дела.
Возбужденная общественность спрашивает: почему же человек, который уже несколько лет преподает дисциплину «Понимание конспирологических теорий», до сих пор ничего не сказал по факту файлов Эпштейна и не покаялся, дескать, смотри, а ведь конспирологи были правы. По первому пункту обвинений отвечу, что ученому хайповать не к лицу, нужно подождать, когда вся эта волна плясок вокруг утихнет. А вот по второму требуется подробный разговор, поэтому опять придется применить столь нелюбимый вами жанр лонгрида. Итак, что же мы увидели в этих файлах и чего не увидели? https://telegra.ph/Multifory-EHpshtejna-02-05
Кстати, сегодня годовщина смерти великого социолога Майкла Буравого, которого сбила машина. Помимо своего личного вклада в дисциплину, профессор Буравой был еще довольно значимым организатором профессионального сообщества, инициатором публичной социологии, возглавлял и представлял многие международные и американские социологические организации. Глупость и дичь, конечно, несусветная, с этой машиной. Но, вспоминая, как Буравой критиковал Брюно Латура, есть в этом событии какая-то злая ирония: как сработала акторно-сетевая теория и как вещь дала сдачи социальной структуре. Такие дела.
Несколько слов философского одобрения коучей и прочих инфобизнесменов – не все же их ругать. В “Что такое философия?” Делез и Гваттари задают важную рамку: философия мыслится как практика производства концептов. Концепт здесь понимается не как ярлык и не как обобщающее понятие, а как сконструированный интеллектуальный объект. Он имеет состав (компоненты и их взаимные связи), укоренен в определенной “плоскости имманентности” (то есть в способе развертывания мысли и допущениях, которые делают ее возможной), и неотделим от проблемы, в отношении которой он создан. Поэтому концепт работает не как нейтральное обозначение уже данного, а как средство упорядочивания поля: он устанавливает релевантные различия, фиксирует отношения и напряжения, формирует условия различимости того, что без него оставалось бы расплывчатым. Если держаться этой логики, инфобизнес оказывается любопытной карикатурной параллелью философии: коучи и инфомошенники действуют так, будто понимают, что вход в аудиторию происходит через введение концептуальной рамки, которая собирает смутный опыт в узнаваемую схему. Инфоэкономика во многом строится на конкуренции за “право называния”: кто первым стабилизировал словарь, тот получил преимущество в интерпретации переживаний и проблем клиента. Отсюда тяга к неологизмам, “авторским методам”, закреплению словаря за брендом: “внутренний стержень”, “архитектура личности”, “управление состояниями” и подобные формулы. На этом рынке важны не столько аргументы, сколько способность предложить удобную и переносимую матрицу самописания. Однако ключевое расхождение проходит по линии статуса концепта. У Делеза и Гваттари философия отделяется от режима коммуникации и информации: философская работа не ориентирована на производство мнений и согласия, ее задача – создавать условия мысли и новые способы различения и проблематизации. Поэтому философский концепт оценивается по консистентности в рамках соответствующего плана имманентности и по способности удерживать проблемную структуру, а не по степени социальной узнаваемости и “конвертируемости” в массовую речь. Этим объясняется, почему “инфоконцепт” стоит рассматривать не как “испорченную” версию философского, а как иной тип концептуальности. Он, как правило, привязан не к проблеме в строгом смысле, а к среде обращения, то есть к рынку внимания и доверия. Отсюда его типичные свойства: – максимальная обобщенность (для широкой применимости); психологизация и аффективная насыщенность (для быстрой субъективной релевантности); – нормативность, встроенная в мораль эффективности и успеха; телеологичность (обещание измеримого "результата", "прорыва", “трансформации”); – самоподдерживающаяся интерпретация, при которой несогласие и сомнение легко включаются в схему как очередной симптом (“сопротивление”, “страх изменений”, “ограничивающие убеждения”). Парадоксально, но эти современные софисты действительно оказываются ближе к философии, чем принято думать, как и их древние предшественники. Протагор и его последователи фиксировали простой простой факт: в условиях публичности решающее значение имеет организация дискурса, аудитории и ситуации. Сила речи может действовать автономно по отношению к претензии на истину, что, как мы помним, ужасно бесило Платона. Таким образом, различие можно свести к простому критерию: что концепт делает с проблемой. Философский концепт не закрывает ситуацию готовой формулой, а делает ее более различимой: уточняет отношения, вводит новые различения, задает рамку, внутри которой возможны дальнейшие уточнения, споры, создает условия для приращивания знания. "Инфоконцепт" (и вообще плохой концепт) работает наоборот: он стремится завершить проблему, быстро стабилизировать самоописание и дать ощущение контроля, поэтому сводит разнородные явления к одной схеме, вытесняет альтернативные описания и в пределе превращается в универсальный ключ, который объясняет все, а значит, по сути, уже ничего не объясняет, а просто редуцирует сложность опыта к собственному словарю. Такие дела.